Времена - Михаил Осоргин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва велика - приют найдется. Простившись с добрыми друзьями, покидаю свое убежище и иду на соседнюю с нашей станцию ждать поезда в Москву. Моим приютом будет в Москве частная хирургическая лечебница, где для меня уже готова койка в отдельной комнате и милый прием у владельца лечебницы, старого знакомого. Денек отдыха, на другой день беру телефонную трубку; я уже знаю фамилию следователя, которому поручено наше дело; не знаю только, что это за "дело".
- Алло, я такой-то, вы меня ищете?
- Да. Откуда вы говорите?
- Это безразлично, я могу к вам явиться. Но скажите, вы меня задержите?
- Я не обязан отвечать на такие вопросы.
- Но я хочу знать, брать ли мне подушку и перемену белья?
Молчание. Затем голос отвечает:
- Можете не брать.
- Тогда я явлюсь через час.
Идти и самому сдаться неприятелю - как будто малодушно. Но долго скрываться невозможно и слишком хлопотно, не столько для меня, сколько для тех, кто дает приют. И бессмысленно: мне нечего делать в подпольях, моя жизнь всегда была на виду. Быть высланным за границу, так недолго пожив на родине, хотя и успев вкусить ее пьяно и обильно,- совсем не улыбалось. Почему и за что? Но таких вопросов в то время не ставили. По ходячему анекдоту, в многочисленных анкетах, на которые приходилось отвечать гражданам нового свободнейшего строя, была графа: "Подвергались ли вы аресту, и если нет, то почему". Все же Европа - лучшая тюрьма, чем подвалы Лубянки, Корабль смерти и прочее.
Поверив следователю, я не взял с собой ни подушки, ни белья, только добрый запас папирос, и отправился в страшный дом, мне уже достаточно знакомый, где прошлой осенью едва не кончил свои дни в зацветшей плесенью камере. Идти в тюрьму невесело - даже добровольно. Развеселить мог только новый анекдот. И вот оказалось, что даже на пути в тюрьму ждут гражданина препятствия. Помещение Чека, недавно переименованного в Гепеу (признак государственной устойчивости), тщательно охранялось, и смертному проникнуть туда было непросто. Первого часового я убедил соображением, что вызван по телефону, почему и не имею впускной бумаги,- ведь не доброй же волей приходят в тюрьму. Часовой смилостивился. В конторе, где у каждого оконца стояла толпа, я громко и настойчиво потребовал выслушать меня вне очереди ввиду срочности заявления; я мог возвышать голос - опасаться было нечего; и при общей робости громкий голос действует. "По какому делу?" - "По делу о моем аресте".- "Но вы не арестованы".- "Я для этого пришел".- "Нельзя, гражданин, без приказа".- "Что же мне делать?" - "Это нас не касается, уходите домой". Чистая идиллия! Пришлось опять убеждать другого часового у двери, ведшей внутрь тюрьмы, где были и комнаты следователей. Долго объяснял ему, что нельзя из тюрьмы выпускать, а туда отчего же не пустить, ведь назад свободно не выйдешь; пригрозил, что буду жаловаться. Пропустил и этот. Путался по бесконеч-ным коридорам, пока на одной из дверей не нашел плакат с нужной фамилией. Следователь любезен: "Прежде всего подпишите бумажку". В бумажке сказано, что мне объявлено о моем аресте. "О каком аресте? Я не взял с собой подушки". Успокоительно говорит: "Вы только подпишите, я уж приготовил и другую". На другой значилось, что объявлено мне об освобожде-нии, с обязательством покинуть в недельный срок пределы РСФСР. Любят новые чиновники бумажное производство. "И еще вот третью бумагу". На третьей значится, что в случае невыезда или бегства с пути подлежу высшей мере наказания, то есть расстрелу. Только улыбаюсь: "Предоставьте мне аэроплан, улечу хоть сегодня. Можно идти?" - "Еще заполните анкету". И действительно, как же можно без анкеты в канцелярском деле. Первый вопрос: "Как вы относитесь к Советской власти?" Вопрос ехидный - как могу я относиться к власти, находясь в тюрьме и готовясь быть высланным? И я пишу: "С удивлением". Следователь морщится, но говорит: "Пишите что хотите, все равно уедете".- "Теперь все?" - "Вот только подпишу вам бумажку на выпуск отсюда". Возвращаюсь теми же коридорами, солдат отбирает бумажку и натыкает на штык. Дух канцелярский сменяется пылью летней московской улицы.
Значит - вот чем стала революция. Бури выродились в привычный полицейский быт. Ну что же, тем легче будет уехать из России. Вчера это казалось мне огромным несчастьем, сегодня не нахожу в душе ни протеста, ни особого сожаления.
Мы обязались немедленно оставить пределы РСФСР (тогда еще не было букв СССР). Путь указан: Москва - Петербург (еще не ставший Ленинградом), оттуда пароходом в Германию. Легко сказать - мудрено выполнить. Германия тогдашняя Германия! - обиделась: она не страна для ссылок. Она готова нас принять, если мы сами об этом попросим, но по приказу политической полиции визы не даст. Жест благородный - мы его ценим, но пускай и нас попросят. И нас убедительно и трогательно просят: "Хлопочите в посольстве о визах, иначе будете бессрочно посажены в тюрьму". Мы сговорчивы, мы хлопочем. Буду справедлив к сегодняшним врагам - они были к нам очень любезны: и визы, и даже обеспечение приема в Берлине, где о нас позаботится такой-то комитет, встретит на вокзале, подыщет временное для всех помещение. Переговоры задерживают нас в Москве на месяц с лишком. Мы стали "организацией ссыльных", мы собираемся, мы совещаемся, имеем своих представителей, обсуждаем свои дела. Хлопочем об иностранной валюте, об отдельных вагонах до Петербурга, о каютах на пароходе; с семьями нас семьдесят человек. Пока - мы самые свободные граждане республики: терять нам нечего, бояться тоже, и уста наши не замкнуты. Нами интересуется иностранная печать, и Лев Троцкий, идеолог нашей высылки, дает журналистам интервью: "Высылаем из милости, чтобы не расстреливать". Не чувствует ли Троцкий, что и сам будет выслан из милости? Нам многие завидуют: как хотели бы они поменяться с нами участью. Некоторым образом мы - герои дня. Почему именно на нас, таких-то, пало избрание, мы никогда не могли узнать: включены в списки отдельные лица, почти никакой связи между собой не имевшие. Ссылка некоторых поражала: никто не слыхал раньше об их общественной роли, она ни в чем не проявлялась, и имена их известны не были. Троцкому принадлежала идея, но выполнял ее менее умный человек. Или менее злой. Мы знали, что готовятся и еще списки петербуржцев; но там взялись за дело вяло.
Лично я удивлен не был. Мы с моим дачным сожителем, профессором Н. Бердяевым, возглавляли в то время Президиум Всероссийского союза писателей, слишком дорожившего своей независимостью от партийных влияний. Нужно было напугать союз - и он напугался. Накануне нашего отъезда из Москвы я в последний раз председательствовал на заседании правления союза - хотелось проститься с товарищами, мы так хорошо и так дружно работали. Я был одним из организаторов союза, писал его устав, перед отъездом передал союзу последний дар нашей лавки писателей - ценнейшую коллекцию библиографических, очень редких изданий и набор изданий рукописных уникумы переходных революционных лет. С нашим отъездом лавка ликвидировалась, но нас заботила судьба союза. Идя на это последнее заседание, я заранее заготовил самую краткую и самую сдержанную речь в ответ на прощальное приветст-вие, которого, естественно, ожидал. Ни приветствия, ни речи я не внесу в протокол, чтобы не повредить союзу. Были на очереди небольшие, обычные вопросы организации, и мы их исчерпа-ли в какой-нибудь час времени. Не было никаких споров, члены правления пятнадцать человек - были сдержанны и несловоохотливы. Сейчас я объявлю повестку заседания исчерпанной, и тогда кто-нибудь попросит слова, на которое мне придется отвечать. Только бы его выступление не было резким и мне не пришлось бы просить воздерживаться от всякой политики. Повестка исчерпана. Двое-трое быстро встают и выходят - самые осторожные. Минута замешательства - никто не просит слова. И внезапно я догадываюсь, что никто его и не попросит, что союз уже достаточно напуган, что он уже не тот и будущее его предопределено. Я встаю - и все встают с облегчением. В передней молчаливо обмениваемся рукопожатиями, и я задерживаюсь, чтобы никого не вынудить идти по улице вместе с высылаемым преступником. Как я был наивен со своей заготовленной ответной речью.
Дома - прощальный прием, скромный прощальный ужин, и часть тех же людей, не нашедших слова в заседании, здесь не стесняются ни в чувствах, ни в их выражении. Я это ценю - но еще никогда мне не было так грустно и так смутно на душе. Нужно очень долго жить, чтобы не удивляться и не ошибаться в оценках. В сущности, ничего не случилось, люди милы, отзывчивы, нельзя сомневаться в их искренности и их дружбе. Я не сомневаюсь даже в их памяти - ну, хоть на несколько лет; мы жили в таком тесном общении, в такой охотной взаимопомощи. Но я сомневаюсь в том, что все они сохранят свои лица, не отрекутся от того, что казалось нам священным,- от независимости мыслей и суждений, от смелости их высказыванья. Нелегко уезжать, увозя с собой яд сомнений. А может быть, я слишком требователен? Мы уезжаем завтра - кто придет проводить наш поезд? Вокзал - не частная квартира.