Тень стрелы - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кем приказано? – спросила певичка Афонина. Губы ее враз пересохли, заледенели: ей почудилось – покрылись ледяной коркой.
– Енералом, кем-кем! Бароном нашенским, Унгерном! – Бородатый, как святой Николай, казак взвил мохноногого монгольского конька на дыбы. – А вы проживаете тута – ну так ведите нас, бабенки! Арестовывать корейца будем с понятыми, значитца!
Побелевшая Глафира первой поднялась по мраморной лестнице выстроенного в европейском стиле особняка. За ней шла, вся дрожа, втиснув руки в муфту, танцовщица. Казаки тяжко топали по лестнице сапогами, их мотающиеся на боках сабли стукались о перила, оббивали гладко обточенный мрамор. Они пожирали глазами обтянутые узкими, по моде, шубками зады женщин. Переглянулись меж собой: а ну-ка… Дом молчал. Казалось – спал. Однако еще не позднее времечко-то было.
Казак, что шел прямо за женщинами, с окладистой черной, как у чеченца, бородой внезапно цапнул за юбку Глафиру, грязной охолодавшей ладонью зажал ей рот, и она чуть не задохнулась. Другой набросился на Алферову. Заломил ей руки за спину. Она застонала, попыталась вырваться. Не тут-то было. Казаки держали крепко. Голодные мужики, возжаждавшие женского свежего мяса.
Они поволокли упиравшихся, дергающихся в клещах их мощных рук женщин куда угодно, наобум, в комнаты, в каморки, в пустой чуланишко, все равно. Выбили ногой беленую, с лепниной, дверь. Ага, кожаный диван. На нем доктор, должно быть, пользует пациенток. Хорошеньких богатеньких монголок, супруг лам и цэриков, дочерей китайских банкиров, жен английских дипломатов из дипкорпуса. А смазливых русских проституток он тоже пользует тут?! Нет, так мы попользуемся. Освятим диван! Свято место пусто не бывает!
– Тебя что, никогда не насиловали, Ирка?! – задыхаясь, надсадно крикнула певичка. Баб повалили: одну – на диван, другую – прямо на пол. Казаки не расстегивали – разрывали ширинки, раздирали сведенные, сжатые белые, как рыбы белуги, ноги девиц, как раздирают раковины устриц голубокровные аристократы, чтобы сбрызнуть кушанье лимонным соком. Все просто в мире. Все грубо. Проще некуда. Ирина хрипела на полу под казаком, так и не сдернувшим с себя бараний тулуп, полы пахнущего шкурой тулупа закрыли ее, как огромные крылья, мужское тело гирей прижало к паркету, и ей казалось – она уже в гробу. Глафира укусила чернобородого казака за ухо, из прокушенного уха по щеке стекала кровь, капала на задранное Глафирино лицо. Часы в кабинете доктора, над их головами, пробили восемь раз. Два казака, стоя над сплетенными, сведенными судорогой телами, шумно дышали, хрипели, жадно глядели, ждали своей участи.
Доктор явился через час. Казаки уже успели обыскать дом. Растерзанных, избитых баб вытолкали взашей – на все четыре стороны, не забыв отобрать у них сумочки с ресторанной выручкой и купленной на Захадыре из-под полы французской пудрой, помадой и духами. Евреев не нашли. Зато нашли в крохотной комнатке, в кедровом гробу набальзамированное тельце докторской дочки. Раскосая малышка, грациозная, как нефритовая статуэтка, тихо лежала, сложив ручки на груди, украшенная бумажными цветами, сухим бессмертником и связками драгоценных камней – саянских гранатов и лазуритов, керуленских агатов, – казалось, спала. В каморке сильно, сладко, духмяно пахло медом. Лоб и щеки усопшей девочки тоже странно-лаково поблескивали, будто ей лицо медом намазали. Казаки побоялись прикоснуться к мертвой. «Вишь, убрал трупик, как святыню. И, должно, на нее молится. Идола себе сотворил… кумира. Противу Библии это!.. Да каво ж ты хотишь, он же кореянец, не хрестьянин». Они дожидались Пака в кабинете – там, где распинали в свое удовольствие русских халдушек. Дождались. Схватили сразу за грудки, не церемонясь. «Где жиды?! Отвечай, где жидов укрываешь, по повелению Унгерна, не скажешь – вставай к стенке!» Он молчал. Чернобородый казак осклабился. «Твою мертвую девчонку саблями в клочья изрубим! Уж больно сладко пахнет!»
Пак, затрясясь, разжал губы. Глафира видела, как он серо, бумажно побелел под врожденной южной смуглотой. «В подвале. Они в подвале. Все. Ключ… у меня в кармане… докторского халата».
Глафира кусала губы, на которых запеклась кровь чернобородого. Кореец испугался не своей смерти. Он испугался второй смерти дочери.
За мертвую девочку, вечную мумию, он отдал двенадцать чужих жизней.
* * *Вспышки погромов продолжались. Солдаты буянили в подвальных, и ночных и дневных, борделях, не платили бандершам. Участились публичные казни. Разграбленные лавки китайских и бурятских торговцев черно подмигивали выбитыми окнами. Трупы убитых гаминов отвозились в телегах на берега Толы и Сельбы и кидались на съедение рыжим ургинским собакам. Китайских солдат перебили не всех. Кое-кто укрылся в разрушенных домах, слепо, отчаянно, глупо палил из сохраненных пулеметов, из винтовок, расходуя последние патроны. Когда стреляющий дом умолкал, солдаты Унгерна подходили к нему, врывались внутрь, находили за печью или за шкафом сцепившего зубы, бесстрастно-раскосого гамина, убивали зверски, наслаждаясь.
Многие казаки и солдатня пялили поверх теплых тулупов и тырлыков монгольские шелковые курмы, веселясь, как дети, радуясь и дивясь невиданным, ярким, как павлиний хвост, обновам.
К барону снаряжалась от Ургинской русской колонии делегация. О чем делегаты хотели просить его? Чтобы он не казнил доктора Пака, чтобы не казнил священника консульской церкви отца Василия Преснякова? Барон поджимал жесткие губы: «Они преступники. Доктор Пак укрывал евреев. Отец Василий крестил в консульской церкви еврейского ребенка. К тому же сын Преснякова – известный большевик в Иркутске. Не заставляйте меня, господа, делать то, чего я не могу делать». Отца Василия и доктора Пака казнили прилюдно, как многих в те дни в Урге, на Маймачене, на белом резучем снегу, в солнечный день, во дворе разрушенного, опустелого и разграбленного дома, что барон облюбовал для своей будущей ставки. Он не хотел совсем покидать лагерь, хотя понимал, что должен иметь в Урге пристанище. О блестящих дипломатических приемах речь не шла. Речь шла о крыше над головой.
Под грязной, проржавленной, сгоревшей крышей – да, равнодушно окидывал он взглядом потолок в сырых разводах, будет протекать по весне, – он, морщась, принимал плачущих просителей, надменных иностранцев, отдавал распоряжения, выносил вердикты, назначал должности и приговаривал к казни.
Он был один – всей Урге – всей Азии, ползающей, как раненая сука, на брюхе по окровавленному снегу, у его ног, – начальник, судья, командир и прокурор.
И палач.
Он сам расстреливал. Он сам вешал. Он сам стрелял в упор.
Он не гнушался древним страшным ремеслом.
И это он готовился к коронации Богдо-гэгэна и к своему собственному возведению в ханский сан, доступный лишь чингизидам по крови. Он готовился стать не только цин-ваном, но и Цаган-Хаганом – Белым Ханом, Белым Владыкой.
То ли это было, о чем он всю жизнь мечтал?
Сидя у себя в ургинской резиденции, трясясь на коне, скорчившись на корточках перед гадальной жаровней в лагерной юрте, он думал, и морщины извивались на его высоком сумасшедшем лбу иероглифами, азийскими письменами: да, это то, о чем я мечтал, и это то, за что меня убьют.
Ганлин играетЧего я в этом мире боюсь?
Ничего.
Я не боюсь обиды. Я не боюсь нищеты. Я не боюсь одиночества.
Я был сыт обидой; я смеялся над нищетой; я возвысился над одиночеством.
Может быть, я боюсь поражения?
Нет, и поражения в битве я тоже не боюсь. За поражением следует победа. За победой – разгром. Колесо Сансары вращается, вращаются цилиндры в дацане с черными жучками иероглифов священных молитв. Я равнодушен к победе. Я равнодушен к разгрому. Я военачальник, и я понимаю: я не должен торжествовать победу и не должен рыдать в поражении.
Чего же я боюсь? Если нет во мне страха – то что же есть во мне взамен?
Может быть, я боюсь смерти?
Смерть. Какое скупое, строгое, сладкое слово – смерть. А ну-ка, по буквам: С-М-Е-Р-Т-Ь. Как красиво. Как свято. Как… страшно?..
Нет. И смерти я тоже не боюсь.
Но я знаю, чего я боюсь.
Я боюсь, что Азия моя умрет, второй раз не родившись.
Голоса пещер. Тот, кого нетШапка Мономаха.
Он хочет носить новую шапку Мономаха.
Но шапка Мономаха – это ведь восточная шапка.
Это МОНГОЛЬСКАЯ ШАПКА, как ни верти.
Ее носил тот, кто хотел завоевать – и завоевал – Русь.
Чингисхан.
Ее носил тот, в ком текла азийская бешеная кровь – Иоанн Грозный.
Ее будет носить тот, кто завоюет Азию.
Царь Монголии. Новый император Китая. Богдыхан Тибета. Новый раджа всей Индии. Сенагон Огненного Архипелага. Новый Ригден-Джапо всего Востока. Майдари-победитель.
А может, смех смехом, он и есть Майдари?!