Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно было сказано, что Бродский советской власти попросту не замечал, что и выводило из себя начальников. Неинтересна ему была советская жизнь и, можно сказать, никак в нем не отразилась. В трагической элегичности Бродского нет ничего советского, так точно мог петь о развалинах Рима, скажем, Иоахим Дю Белле. Вечность Рима у Бродского иронична: это всего лишь место, где он ставит Микелину в позу. Интересуют же его в стихах не живые Микелины, а римские, имперские развалины. Он и сам себя видит такой развалиной, а если торжественней - памятником, но и памятником уже рассыпающимся, да и неизвестно кому поставленным. Просто памятник, мрамор. Важно - что мрамор. Бродский глядит на Рим и видит в нем пресловутую волчицу вверх сосцами: "И в логове ее я дома! Мой рот оскален От радости: Ему знакома Судьба развалин". Или еще: "Я, прячущий во рту Развалины почище Парфенона..." Америка же для Бродского не Империя ("Я сменил империю"), а страна зубных врачей: надо же чинить эти развалины. К Форуму это не относится, он не реставрируем.
Получается, вроде бы, что поэзия в переживаемые времена существовать не может, что как бы и констатируется. Что за поэзия в зубоврачебном деле? В воспоминаниях каких-то хиппарей-шестидесятников (они уже начали писать мемуары) кто-то говорит другому, недостаточно хиповому: "Ты будешь зубным врачом!"
Но вот, так сказать, запятая: Рима ведь нет - ни Первого, ни Третьего, и Бродский, явившись, умер; строго говоря, и Петербурга нет, хоть его и подвергли обратному переименованию, - но Россия есть и была даже в состоянии Советского Союза. И даже полуживая она рождает поэзию. Пригов и есть такая полуживая поэзия. Это не значит - полудрагоценная, неполноценная. Мусорное тление советской жизни - и содержание, и прием приговской поэзии. Маяковский сказал в 1914 году: надо писать не войну, а войною. Так и Пригов пишет: советской властью застойного периода. Советские люди у него живые на вид.
И если кого-нибудь из календарно-советских поэтов стоит сравнивать с Пушкиным, так именно Пригова: вот тема. Расцвет и упадок Петербургской империи не так значительны, как жизнь, вообще выпавшая не просто из имперских, но из культурных рамок. Вот задание: писать стихи после Пушкина. После поэзии. И Пригов написал.
Строго говоря, Пригов не столь уж и нов. Читая его, нельзя не вспомнить Зощенко. Это Зощенко, так сказать, в стихах. Но и не просто "так сказать": очень даже в стихах. Стих Пригова идет, несомненно, от обэриутов, главным образом, от раннего Заболоцкого. Заметно также влияние Олейникова, его гениального "Таракана", который у Пригова размножился и ведет активную жизнь. Доказывать это - значит переписывать половину приговских строчек. Открываю книгу наудачу: "И птица с женской головою Печально надо мной летала" - чистой воды Заболоцкий эпохи "Столбцов". Приговский цикл "Отношения с животными и частями тела" прямо ориентирован на звериный цикл Заболоцкого - "Безумный волк" и прилегающие поэмы. "Благодаря моей душевной силе Я из растенья воспитал собачку Она теперь как матушка поет" - кто это, Заболоцкий или Пригов? Или: "Лев возлежал на берегу реки Меланхолическим движением руки Он на песке как на сыпучей книге Начертывал живое слово нигиль". Но если так, то не следует ли называть Пригова запоздалым имитатором?
Нет, не следует. У него остро ощущается нечто новое по сравнению с Заболоцким и Зощенко. Он идет дальше - видит дальше, вернее, больше; и не потому, что он зорче, прозорливее, пророчественнее - а потому, что больше времени прошло, из зощенковских, так сказать, цветочков выросли, извините за выражение, ягодки. Эффект Зощенко в том, что у него ощущается культурный фон, на котором происходит крушение этой самой культуры. "Я свет. Я тем и знаменит, Что сам бросаю тень": Зощенко и тень, и свет одновременно. У Пригова культурного фона уже нет, Фета и трелей соловья нет. Но у Зощенко Фет был, и повесть свою он называет "О чем пел соловей" - помнит еще об этой птице. "Жрать хочет, оттого и поет", - говорит о соловье зощенковский Вася. Вот это и есть Зощенко: непременное сочетание соловья и жратвы, или, хуже того, жрачки, как отвратно сейчас говорят. А у Пригова не только Фета не осталось, но и жратвы. А если иногда и случается, то он ее стесняется есть (знаменитое "Вот я курицу зажарю"). Впрочем, соловей имеется и у Пригова:
Кто это полуголый
Стоит среди ветвей
И мощно распевает
Как зимний соловей
Да вы не обращайте
У нас тут есть один
То Александр Пушкин
Российский андрогин.
Вот Пригов, его, что ли, универсум:
Если, скажем, есть продукты
То чего-то нет другого
Если, скажем, есть другое
То тогда продуктов нет.
Если ж нету ничего
Ни продуктов, ни другого
Всё равно чего-то есть -
Ведь живем же, рассуждаем.
Чего-то есть - итог русской истории и культуры, подведенный Приговым. "Чего автор хотел сказать этим художественным произведением?" (Зощенко).
Что касается обэриутской традиции у Пригова, то он и здесь идет дальше. Обэриуты, как известно, с гордостью вели себя от капитана Лебядкина. Это графомания, сделанная поэтикой. И в то же время у них графоманство не особенно и чувствуется - а чувствуется как раз мастерство. Графомански испорченный стих у Заболоцкого - всего лишь нарочитый контраст, и встречается отнюдь не часто. Пригов же делает графоманию эксклюзивным приемом. "А ты не дело, волк, задумал, Что шею вывернуть придумал" - такое у Заболоцкого исключение, а не правило, и намеренный эпатаж. У Пригова же так написано всё, он эпатирует абсолютно, целостно, так что уже не эпатажем, а нормой становится его косноязычие. Иногда хочется назвать его писанину затянувшейся шуткой. Но он заставляет понять, что это советская власть - затянувшаяся шутка, и шутка как раз потому, что затянулась, - уже не страшно, а смешно. Что и значило: конец близок. Советской власти, разумеется, конец, а не русской поэзии. (Кстати, уходя от советской темы, впадая в чистый абсурд, Пригов становится страшен, трагичен.)
Давайте еще раз Бродского вспомним, одно из самых мрачных его стихотворений "Остановка в пустыне", давшее название всей книге - да что книге, целой эпохе:
Когда-нибудь, когда не станет нас,
Точнее - после нас, на нашем месте
Возникнет также что-нибудь такое,
Чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Пригов - это и есть что-нибудь такое. Оказалось, что это "такое" вовсе не страшно, а смешно. Пригов говорит не "что-нибудь такое", а "чего-то есть". И еще - он понуждает лишний раз вдуматься в значение русского слова "ничего". "Ничего" - не всегда значит ничто, ничего нет - а весьма часто, если даже не преимущественно, - "обойдется", "как-нибудь вывернемся", "Америка прокормит". Однажды Розанов целую статью написал о слове "ничего" (называется статья, между прочим, "Вокруг русской идеи").
Ну а теперь, сопоставив Пригова с Бродским, сопоставим его и с Пушкиным, как было обещано.
Интересно, что сам Пригов очень остро ощущает Пушкина, всё время видит его неким фоном. Он, страшное дело, видит себя продолжателем Пушкина или даже его тотальной заменой: был, мол, Пушкин, а теперь Пригов. Парадокс в том, что так оно и есть.
Вот текст Пригова, не менее знаменитый, чем про курицу, которую стыдно есть:
Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец.
Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил -
Ведь образ они принижают его.
А вот уже непревзойденный шедевр (отрывками):
Когда я размышляю о поэзии, как ей дальше быть,
То понимаю, что мои современники должны меня больше, чем Пушкина любить (...)
А если они всё-таки любят Пушкина больше, чем меня, так это потому, что я добрый и честный: не поношу его, не посягаю на его стихи, его славу, его честь.
Да и как же я могу поносить всё это, когда я тот самый Пушкин и есть.
Твердо, статуей командора вошедший в русскую поэзию приговский Милицанер - это ведь Пушкин и есть, певец если не свободы, то Империи: стальной щетиною сверкая. Но он уже не завоеватель, а охранитель, дядя Степа в роли Медного Всадника. Вообще большевики у Пригова уже "мирнЫе", как говорили о замиренных черкесах в эпоху опять же Пушкина. И Ленин у Пригова делает то, что и нужно: лежит в мавзолее, и поэт ходит к нему в гости, вежливо сдерживая хозяина: ничего, лежи, лежи.
Чего-то есть. Махроть всея Руси. Веселое имя Пригов.
Константинополь будет наш
В декабре прошлого года в Москве состоялся международный конгресс под эгидой Фонда Достоевского (происхождение и фукционирование этой институции мне неясны), посвященный теме "Русская литература в мировом контексте". Набредя в интернете на программу этого конгресса, я был поражен не столько разнообразием, сколько многочисленностью представленных докладов. Поразило и то, что едва ли не большинство докладов так или иначе было посвящено Достоевскому. Так вроде бы и надо, коли спонсором выступал указанный фонд Достоевского, но всё-таки, но всё-таки... Создается впечатление, что Достоевского делают не только предметом научных исследований, но и неким идейным знаменем, а судя по заметному участию в конгрессе лиц духовного звания, из православных, идейная утилизация Достоевского идет в смысле подчеркивания и превознесения его натужного православия, так резко снизившего духовный лик гения в его "Дневнике писателя". Это казенный Достоевский, вернее даже - и еще печальнее - старавшийся стать казенным, прикидывавшийся реакционером, шовинистом и ксенофобом, Достоевский пресловутой "русской идеи" - он-то ее и выдумал как раз на страницах печально известного Дневника, противопоставив столь же надуманным, столь же натужным "римской" и "германской" "идеям".