Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое дело, – говорю я уже как многолетний председатель жюри «Русской премии»[413] – иностранный акцент, что ловишь, бывает, в текстах, присылаемых на конкурс. Написано-то вроде по-нашему, но и реалии мне, российскому читателю, малопонятны, и макаронический стиль – да не по приколу, как у московских ерников, а потому что именно так, не иначе разговаривают в среде, окружающей автора. А главное – это отзвук какой-то совсем иной, не доморощенной ментальности, другого отношения и к себе, и к людям.
Кому как, а мне этот акцент эстетически интересен. И кажется многообещающим. Даже думаешь, а не сформируются ли во благовременье – на манер, допустим, германоязычных немецкой, австрийской, швейцарской литератур, близких, но все-таки не идентичных друг другу – и русскоязычные германская, израильская, американская да хоть бы даже и казахская литературы? Была одна, единая, а вдруг раз – и уже семья, связанная только языком, родным в корнях, но отнюдь не в кроне?
* * *С сексуальной революцией в постсоветской России как-то не заладилось. Видеосалоны, едва горожане обзавелись индивидуальными проигрывателями, тихо сошли на нет. Глянцевые календари с красотками, обычно выдававшиеся почему-то за японские, стали редкостью. И даже русские версии «Плейбоя» и «Пентхауса», хотя в 90-е запускались и они, продержались на плаву совсем недолго – их не запрещали, помилуйте, вот только спроса (я имею ввиду коммерчески значимого) не обнаружилось, поэтому к русским новоделам серьезный бизнес так и не поворотился.
А книги… Ну что книги? Генри Миллер[414] в лидеры продаж не вышел. Доморощенных «Настенек» и «Космических проституток», что размножались едва не на коленке (как вам, любезные, нравится эта игра слов?), будто корова языком слизнула. Так это эротика, просияв, как заря несбывшейся мечты, в специальном – и сугубо, сугубо научном! – номере журнала «Литературное обозрение», быстро ушла в полунаучное издательство «Ладомир», выпускавшее «Баню»[415] и «Галчонка»[416], памятных всем школьникам советской поры, или сочиненьица Михаила свет Израилевича Армалинского[417] на тех же правах и с той же искусностью, что «Литературные памятники».
Но это все преамбула, а я ведь хотел поговорить о российской литературе тех лет. И о русских писателях, которые после того, как в постсоветскую печать вышли «Николай Николаевич» Юза Алешковского и «Это я, Эдичка» Эдуарда Лимонова, после того, как «Russkaja красавица» Виктора Ерофеева, да к тому же еще и в переводах, хитом просквозила едва ли не по всем европейским странам… Да, так вот я о русских писателях, которые – ну, если не каждый второй, то каждый третий – понесли в журналы свои повести и романы, где свинцовые мерзости отечественной действительности были расцвечены – сами понимаете, чем они были расцвечены[418].
Матерятся все; ну, пусть каждый третий. И каждый (третий, я же сказал) совмещает личный интимный опыт с подсмотренным всё в тех же комсомольских видеосалонах. Инцесты и некрофилия, андрогины и лесбиянки, камасутра на рязанский манер и минеты, минеты, больше всего почему-то именно минетов.
Что делать: свобода, блин, она и есть свобода.
В других журналах, которые вели в ту пору литераторы исключительно старшего поколения, к новейшим веяниям отнеслись как-то настороженно. Я бы даже сказал, с предубеждением. А как быть «Знамени»? Не предаваться же ханжеству, раз мы считаем себя такими продвинутыми и раз полагаем, что на искусство нельзя налагать какие-либо табу.
Так что кое-чем мы все-таки оскоромились. Некрофильской сценкой в произведении[419], чуть позже увенчанном одной из первых букеровских премий. Романом, главная героиня которого вожделеет к своему сыну-подростку[420]. Рассказом про держательницу садо-мазосалона[421]. Еще чем-то. Ни разу, впрочем, не руководствуясь желанием повысить тираж за счет интереса к тому, что на грани или за гранью фола. А либо идя навстречу авторам (и вовсе не к каждому третьему а только самым любимым или самым перспективным). Либо желая – есть в редакционном жаргоне такое выражение – «показать еще и эту красочку» современной словесности.
Но в любом случае до читателя – сквозь фильтр нашего коллективного вкуса и напряженное неудовольствие Григория Яковлевича Бакланова – дошло совсем немногое. Львиная же часть рукописей рискованного свойства погибала или на дальних подступах к главной редакции, или в рубке редакционных обсуждений, и мне не забыть, как одна из самых уважаемых наших сотрудниц, спасая приглянувшийся ей роман от безвременной кончины, умоляюще и вместе с тем деловито говорила: «Ну, минеты мы, конечно, уполовиним…» А Григорий Яковлевич терпел-терпел да вдруг и говорит: «Давайте так: прочтите нам всем вслух и вот прямо сейчас из этой рукописи страницу двенадцатую. Или, если хотите, сорок третью. Но только вслух и при всех. А-а-а, не можете?!»
На том и дело и кончилось. А спустя малый срок кончилась и эта мода. Схлынула как-то само собою. Так что прозу мы с тех пор печатаем безотносительно к тому, есть ли там нарушения табу и соблазнительные сцены.
Было бы уместно. А главное – было бы хорошо написано.
* * *Если и случалась когда-то в нашей литературе пауза, то на рубеже 1980-1990-х. Старшенькие либо в публицистику тогда ушли, либо держали тайм-аут, пока действительность, что переворотилась, хоть как-нибудь да уляжется. А младшие… Они, и нет тут ничего удивительного, рвались в литературу с меньшим, чем раньше или позже, энтузиазмом: жить вдруг стало интереснее, чем писать. Да и как, скажите на милость, было им в ту пору пробиться на страницы, занятые «Чевенгуром», «Доктором Живаго», «Жизнью и судьбой», «Красным колесом» и иным прочим, что назвали «возвращенной классикой»?
Вот мы в «Знамени» и решили: ни одного номера без нового имени. «Действительно, ни одного?» – при очередной встрече на литинститутской кафедре творчества переспросил меня Евгений Юрьевич Сидоров[422]. Я кивнул, а он и говорит: «Заканчивает у меня курс сейчас такая Марина Палей[423], из Питера. По первому образованию она медик, но принимал я ее как критика, пока не выяснилось, что Марина, вообще-то, отличный прозаик. Одну повесть у нее уже «Новый мир» принял, так, может, – и он протянул мне рукопись, – другую посмотришь?»
Я посмотрел. И на наших редакторов из отдела прозы, и на Григория Яковлевича Бакланова повесть «Евгеша и Аннушка» тоже произвела самое благоприятное впечатление. Так что, явившись в следующий вторник на кафедру, я первым делом попросил Евгения Юрьевича меня с Мариной познакомить. «Берем», – говорю я ей, – вашу повесть», – а она дичится: «Я всё, что напишу, уже обещала „Новому миру“ показывать».
Сейчас бы я так, наверное, уже не поступил, а тогда… Хватаю ее за руку, и вниз по лестнице со второго этажа, а за дверью во двор – дождь сплошной стеной, май ведь, и гром грохочет. Марина притормозила, а я опять ее за руку: «Бежим!» – и к метро, и, уже по Никольской, в редакцию. А там, не давая ей, насквозь промокшей, опомниться, достаю из тумбочки договор: «Подписывайте! Потом всё, что нужно, заполним…»
Сейчас Марина Палей живет далече и пишет совсем по-иному, и напечаталась она с тех пор в «Знамени», может, всего раза два, и видимся мы редко, но как увидимся, так сразу я и вспоминаю… нет, не повесть, а вот этот дождь стеной, и растерявшуюся перед моим напором начинающую писательницу, и себя самого, ничем еще не умудренного.
* * *«Есть у меня подруга, – где-то на заре 90-х говорит мне Алена Холмогорова[424], чтобы тут же многозначительно прибавить: – И пишущая». Я только отмахнулся: эка, мол, невидаль, и кто же это из нас не пишет? Но большой рассказ (или маленькую повесть) совсем мне неизвестной писательницы, ее Люсей Улицкой звали, поглядел. И… простите меня великодушно, не впечатлился. Чистенько, конечно, было написано; вот, мне показалось, и всё.
Алена, теперь-то, годы спустя, уж точно Елена Сергеевна, перечить мне тогда не стала. Но сказала задумчиво: «Как бы нам не пожалеть…»
И пожалели мы действительно скоро – когда в «Новом мире» караваном пошли сначала «Сонечка», потом «Медея и ее дети»… Другие семейные саги, конечно, тоже, но к ним я и нынче как-то прохладнее отношусь. Зато «Сонечка»!.. Зато «Медея»!.. – Каждый бы редактор такое напечатал, как и роман «Даниэль Штайн, переводчик», как и иное многое.
Правды ради надо сказать, что и «Даниэль Штайн», и иное многое в 2000-е на страницах каких бы то ни было ежемесячников вообще не засвечивались. В такой фавор у читающей публики вошла Людмила Евгеньевна, что издатель и нескольких месяцев паузы, видимо, не дает, чтобы предварить книжную публикацию журнальной. Поэтому мы так обрадовались возможности напечатать переписку Улицкой с Ходорковским, что тотчас же присудили обоим авторам фирменную «Знаменскую» премию.