Предсмертные слова - Вадим Арбенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну, я должна отбыть, — произнесла вслух американская поэтесса ЭМИЛИ ДИКИНСОН. — Туман уже рассеивается…» Вот как поэтические натуры излагали свои сокровенные мысли на смертном одре!
Потомок польских оккупантов эпохи «смутного времени», автор первой русской национальной оперы, на тему польской оккупации, МИХАИЛ ИВАНОВИЧ ГЛИНКА перед своей последней поездкой за границу, в Германию, по старому русскому обычаю, присел на дорожку с другом Владимиром Стасовым и сестрой Людмилой Шестаковой. Они проводили его за шлагбаум Петербурга у городской заставы. Там Глинка вышел из почтовой кареты, горячо расцеловался с сестрой и обнялся с другом. Потом отошёл в сторонку, плюнул на землю и сказал: «Когда бы мне больше не видеть этой гадкой страны!» И его желание, увы, исполнилось — он скончался в Берлине. Тридцатого января 1857 года в королевском замке давали ежегодный придворный концерт, на котором, по повелению кайзера Пруссии, Фридриха Вильгельма, исполнялась сцена из «Руслана и Людмилы», а актриса Вагнер пела арию Вани из оперы «Жизнь за царя», мысль написать которую пришла Глинке именно в Берлине. Выйдя из жаркой концертной залы на трескучий мороз, композитор сильно простудился и слёг в постель у себя на Marienstrasse, в доме № 6. Когда на следующее утро в его комнату вошла служанка в белом накрахмаленном фартуке и белом чепце, он уже в полубреду воскликнул: «Всё белое… Вот и стены, и снег за окном! Не правда ли самый-самый скучный цвет — белый?» А потом добавил почему-то по-французски: «Jʼai toujours été maltraité moralement» («Ну, никогда мне не везло»). Перепуганная насмерть служанка послала за доктором. Перед самой смертью Глинка попросил профессора Дена, своего давнишнего учителя: «Отошлите мои новые фуги в Петербург, к моей компании братии, и переправьте туда же, к сестре, все мои вещи. Но только не халат. (Чем сильно удивил немца, тоже прижимистого и партикулярного.) Из этого халата, по ветхости, уже нельзя сделать никакого употребления». Когда служанка вошла к нему на следующее утро с большой чашкой его любимого чая с миндальным молоком, Глинка лежал без признаков жизни, прижимая к губам маленький образок, благословение матери. Профессор Ден поставил на его могиле на лютеранском кладбище памятник из силезского мрамора со словами: «Michail von Glinka. Kaiserlicher russischer Kapellmeister».
Утром 26 апреля 1731 года в комнату своего постояльца, мистера Луси, вошла миссис Брукс Гаррисон, хозяйка домика с пансионом, что на Канатной аллее, рядом с Передней улицей в Лондоне. Увидев, что её жилец, год назад въехавший к ней и представившийся пивоваром из Кента, сидит, уткнувшись лицом в стол, она уронила на пол поднос с завтраком и завизжала. Мистер Луси, аккуратный старичок в завитом парике, крепко сжимал в руке гусиное перо, рядом лежал исписанный беспорядочными строками лист бумаги. В открытой шкатулке для бумаг миссис Гаррисон нашла незапечатанное письмо некоему Генри Бейкеру: «…Нет, чувствую, что путешествие подходит к концу… Желаю вам в опасном плаванье по жизненному маршруту свежего ветра и прибытия в порт вечного назначения безо всякого шторма…» Письмо было подписано: «Ваш несчастный ДАНИЭЛЬ ДЕФО». Вызванный доктор констатировал, что душа «мятежного корсара», автора по-настоящему первого английского романа, известного во всём мире «Робинзона Крузо», отлетела ещё до рассвета. Спасаясь от преследования кредиторов, Дефо спрятался в самом сердце Сити, в приходе святого Эгидия, всего в двухстах метрах от тех мест, где увидел свет семьдесят лет назад. И умер не в бедности и не в безделье, но в заброшенности, умер без сознания, в забытьи, от летаргии или полной изношенности организма. Потерпевший жизненное кораблекрушение моряк отправился в последнее своё плавание к не открытому ещё острову. В кладбищенской книге он был ошибочно записан как «мистер Дюбо».
«Хорош, хорош анекдот, ничего не скажешь, — расхохотался в постели умирающий английский поэт АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМАН. — И уже завтра я буду рассказывать его на Небесах, на Золотом Крыльце». Лечащий доктор только что рассказал ему свежий «сальный» анекдот: «Приходит к врачу недотёпа фермер и спрашивает…»
«Слишком поздно! Они идут ко мне, но я, я ухожу». — Эти последние осмысленные слова французского композитора ГЕКТОРА БЕРЛИОЗА были его ответом друзьям и близким. В конце своей полной треволнений и любовных приключений жизни он ничего не понимал, никого не слушал, ничего не слышал. Друзья приходили к нему на парижскую квартиру на улице Парнас, 41, — Дамски, Сен-Санс, Рейер — и, сознавая наступление рокового часа, говорили ему (ложь из милосердия! ложь во спасение?), что во Франции «происходит поворот в отношении к его музыке, публика начала понимать его и восхищаться им». Гениальный маэстро, кавалер ордена Почётного легиона, который некогда «огнём патетики и дикими ураганами внушал людям ужас перед жизнью», приподнимался, слушая их, и только улыбался. Он слёг в постель, сражённый смертью единственного сына Луи, капитана дальнего плавания торгового флота в звании майора, умершего в Гаване от жёлтой лихорадки в 33 года. Постепенно погружаясь в кому, Берлиоз терял память и уходил во мрак. Теперь он почти всё время спал, и это был его последний сон перед сном вечным. И только однажды, перед самой кончиной в 12.30 пополудни 8 марта 1869 года, великий композитор пробормотал что-то, похожее на «Когда я внесу свою долю разложения в этот склеп…» Самый верный из его поклонников, друзей и наперсников Рейер попросил подписать ему экземпляр партитуры оперы «Бенвенуто Челлини». Берлиоз с трудом взял в руку перо и начал: «Моему другу…» Потом остановился и спросил: «В самом деле, как же вас зовут?.. Ах да, Рейер». А когда тот спросил: «Как бы вам облегчить страдания?» — «Мне всё равно, — ответил „гениальный неудачник“. — У меня уже почти нет сил оставаться в живых». Он уступил усталости, к которой было примешано презрение к людским порокам. И хотя подле него в это время была его тёща и мадам Шартон-Демер, первая исполнительница партии Дидоны в его опере «Троянцы», он посетовал: «И некому закрыть мне глаза… Тогда я сам их закрою». И, действительно, закрыл их сам. Когда дроги с телом композитора въезжали на кладбище Монмартра, кони понесли, и его гроб свалился на могилу Никколо Паганини, его обожателя.
Один из лучших военачальников США, четырёхзвездный генерал ДЖОРДЖ СМИТ ПАТТОН, через силу прошептал жене Беатрисе загадочные слова: «Слишком темно…» И минутой позже добавил: «Слишком поздно…» Действительно, поздно. Командующий Третьей американской армией, освобождавшей Францию и Германию, умирал в палате № 101 полевого госпиталя в пригороде города Гейдельберг. Нет, умирал не от немецких пуль или осколков, а от ран, полученных в нелепой автокатастрофе в окрестностях Мангейма, на юге Германии. Туда Паттон, перед возвращением в США, отправился на королевскую охоту — за венгерскими фазанами. Тогда, 9 декабря 1945 года, на железнодорожном переезде почти пустынного автобана 38 в его старый генеральский «Кадиллак» 1938 года выпуска врезался армейский грузовик. «Господи Иисусе, — успел он произнести, — хорошенькое начало моего отпуска». Парализованного генерала, закованного в гипс, приготовили к отправке домой. «И почему это они не дадут мне просто остаться здесь, среди моих павших солдат?» — запинаясь, спросил он медсестру, лейтенанта Марджери Ронделл. Но Вашингтон не мог допустить, чтобы их прославленный генерал умер в Германии, да ещё в бывшей казарме вермахта, где теперь располагался госпиталь Седьмой армии, и приказал немедленно вывезти его. «Я умру, я умру, я умру…» — несколько раз повторил Паттон медсестре. И добавил: «Я умру уже сегодня». Да, рано утром, под самое Рождество, он сказал жене: «Слишком поздно…», и сердце генерала Джорджа Смита Паттона, по кличке Старина, идентификационный номер 02 605, остановилось. Последней записью в его дневнике стали слова: «Как ни грустно сознавать, что утрачен последний шанс отработать свой хлеб, но это очевидно. Хотя я всегда делал максимум возможного, когда Бог давал мне шанс».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});