Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник) - Фриц Питерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что было силой этого человека, чьё слово было законом, который знал больше, чем кто-либо ещё, который имел неограниченную власть над своими «учениками»? Но в моём сознании не возникало вопроса о моём личном отношении к Гурджиеву. Я любил его, он заменил мне моих родителей, был несомненным авторитетом для меня, я был предан и привязан к нему. Но, несмотря на это, было ясно, что во многом его влияние на меня и его власть надо мной были вызваны чувствами других – обычно чувствами почтения и уважения – и моим естественным желанием соответствовать им. С другой стороны, мои личные чувства благоговения и уважения были менее значительными, чем мой страх перед ним. Страх этот, бесспорно, становился тем более реальным, чем лучше я узнавал Гурджиева.
Производило глубокое впечатление, было познавательно и даже забавно наблюдать за ним в близком кругу, когда он доводил людей до изнеможения, как он сделал это в случае с Орейджем в моём присутствии. Но разве не имело значения, что Орейдж вскоре после этого уехал из Приоре и не вернулся? Мне сказали, что он преподавал «работу» Гурджиева в Нью-Йорке до того времени, и, может быть, то, что сделал Гурджиев с Орейджем, было необходимым; но кто, в конце концов, может определить это?
Гурджиев не старался помочь. Одной из незабываемых вещей, которую он говорил и повторял много раз, было то, что «доброе» и «злое» начало в человеке растут вместе, равномерно; и возможность человека стать либо «ангелом», либо «дьяволом» в любой момент времени одна и та же. Хотя он часто говорил о необходимости создать или приобрести «примиряющую силу» внутри себя, для того, чтобы заключить сделку между «позитивной» и «негативной» или «доброй» и «злой» сторонами своей природы, он также заявлял, что борьба, или «война» бесконечна; чем больше ты учишься, тем более трудной неизбежно становится жизнь. Перспектива казалась одной – «чем больше вы учитесь, тем труднее вам становится». Когда Гурджиев изредка сталкивался с протестами против этого несколько мрачного будущего, он неизменно отвечал более или менее неопровержимым утверждением, что мы – индивидуально или как группа – не способны ясно мыслить, не являемся достаточно взрослыми, чтобы судить, является или нет такое будущее соответствующим и реальным для человека; тогда как он знает, что говорит. У меня не было аргументов, которыми я мог бы защищаться от обвинений в своей некомпетентности; но я не был безусловно уверен в том, что компетентен он. Его сила, магнетизм, власть, умения и даже мудрость были неоспоримы. Но создает ли автоматически сочетание этих свойств или качеств качество компетентного суждения?
Что-то доказывать или бороться с людьми твёрдо убеждёнными – было бы потерей времени. Люди, которые интересовались Гурджиевым, всегда относились к одной из двух категорий: они были либо с ним, либо против него. Они либо оставались в Приоре (или продолжали посещать его «группы» в Париже, Лондоне, Нью-Йорке или где-то ещё), потому что были, по крайней мере, здраво убеждены, что у Гурджиева есть какой-то ответ; либо они покидали его и его «работу», потому что были убеждены, что он шарлатан, или дьявол, или проще – что он неправ.
Гурджиев был невероятно убедительным, расточая доброжелательность на своих слушателей. Его внешность и физический магнетизм были располагающими к себе и обычно непреодолимы. Его логику – в практических областях – невозможно было опровергнуть и никогда нельзя было приукрасить или исказить эмоцией; в исключительно обыденных жизненных проблемах он, бесспорно, играл честно. Гурджиев был внимательным и чутким судьёй в решении всех вопросов и споров, которые возникали в процессе работы такого учреждения, как Приоре; было бы нелепо и нелогично спорить с ним или называть его нечестным.
Однако, мысленно возвращаясь в том возрасте к таким событиям, как моя ситуация с мисс Мэдисон, я задавался вопросом о том, что Гурджиев сделал с ней? Каково было воздействие на неё, когда он награждал всех тех, кто не повиновался её приказам? Почему он наделил её полномочиями власти? Конечно, мисс Мэдисон физически присутствовала, как ответ на эти вопросы. Она, казалось, стала более чем просто последователь, более чем преданный ученик, и, очевидно, не спрашивала, что он с ней сделал. Но было ли это, в конце концов, ответом? Не являлось ли это просто доказательством того, что мисс Мэдисон была подавлена его магнетизмом, его силой?
Тогда я чувствовал – и у меня не было причины изменить это чувство или мнение почти сорок лет – что Гурджиев, возможно, искал какого-нибудь человека или какую-нибудь силу, которые хотели и могли бы противостоять ему на самом деле. В Приоре, конечно, не было таких оппонентов. Даже в том возрасте у меня возникло определённое презрение к униженной преданности его последователей или «учеников». Они говорили о нём пониженным тоном; когда они не понимали определённых утверждений, которые он говорил, или что-нибудь, что он делал, то винили себя, – на мой взгляд, слишком охотно, – за отсутствие проницательности; короче говоря, они поклонялись ему. Атмосфера, которая создавалась группой людей, которые «поклонялись» некой личности или философии, казалось тогда – и ещё кажется теперь – тем самым несла в себе зародыш собственного разрушения; это, конечно, давало повод их осмеивать. То, что приводило меня в недоумение, были насмешки самого Гурджиева над его наиболее убеждёнными и преданными последователями (свидетельство этому – случай с дамами и «знаменитым старым вином»). В моей наивной детской манере я полагал, что он любил делать всё ради «шутки» – над кем угодно – просто чтобы посмотреть, что из этого получится.
По моему мнению, Гурджиев не только играл в игры со своими учениками, но эти игры всегда «складывались» в его пользу. Он открыто играл против людей, которых он в лицо называл «овцами», людей, которые, вдобавок, принимали это определение без протеста. Среди благоговейных учеников было несколько таких, кто устраивал с ним устный обмен колкостями, но, в конце концов, они казались теми, кто был наиболее «одержим» или «предан»; смелость шутить с ним стала доказательством некоторой близости с ним – привилегией, которая была им дана из-за полного согласия с его идеями, а не в смысле оказания сопротивления. Сопротивлявшиеся не оставались в Приоре, чтобы обмениваться добродушным подшучиванием, и им не разрешалось оставаться, чтобы бросить вызов или противиться Гурджиеву – «философское диктаторство» не терпело сопротивления.
То, что начало мучить меня в тринадцать лет, было серьёзным и опасным, по крайней мере, для меня. Что мне было делать с этим? Я допускал, что, может быть, он сделал меня таким же дураком, как и других; я не знал, сделал он это или нет, но если сделал, я хотел знать, почему. Я не мог отрицать, что мне было забавно, как ребёнку, видеть как Гурджиев «выставлял» взрослых, шутил над ними, но служило ли это какой-нибудь конструктивной цели?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});