Воспоминания об Аверинцеве Аверинцева Н. А., Бибихин В - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филология, более или менее приспособившаяся к жестким, но и серьезным условиям игры, выработавшая свою не лишенную игривости и манерности риторику анти-игры, вдруг зависла в снова и по-новому распавшейся связи времен исторического опыта. А это сразу обнаружило-овнешнило более глубокую несамодостаточность, ино-научную зависимость гуманитарно-филологической деятельности от других сфер исторического опыта и форм знания. Не утрата экономического базиса (как в научно-технических отраслях и областях), но утрата исторической перспективы, которая является подлинным ориентирующим “базисом” (собственно, условием возможности) гуманитарно-филологической деятельности, — вот что, похоже, привело к гуманитарной катастрофе гуманитарных наук. Катастрофе, когда, скажем, литературоведение, с огромными усилиями и потерями добившееся в ХХ веке статуса самостоятельной и престижной дисциплины, как бы вдруг сделалось в постсоветских условиях (у нас и на Западе) чем-то неполноценным и несамодостаточным в глазах самих же литературоведов. Внешнюю утрату внутреннего оправдания пытаются компенсировать сегодня такой духовностью или — с точностью до наоборот — такой научностью, что становится ясно: здесь не пришли в сознание, и никогда не придут…
В этих условиях резко овнешнилась старая и вечная тень филологии, а равно и духовно-историческая изнанка позднесоветского парадокса, о котором выше шла речь. Эта тень и эта изнанка филологии — “филологизм”.
Служба пониманияСильная сторона гуманитарно-филологической деятельности — работа с текстом, продуктивная вторичность филологии как службы понимания, согласно классическому определению Аверинцева.
Филология не самоценна, не автономна: она служит тому, что исторически уже воспринято и авторитетно в культурном сознании, но именно поэтому должно быть понято точнее, строже и лучше, а при удаче — в чем-то по-новому. Филология — как и гуманитарное познание в целом — открывает новое не в “новом”, а, наоборот, в “старом” и “древнем”, неизвестное и непонятное — в общеизвестном и само собой разумеющемся. Аверинцевское наблюдение по конкретному поводу: все знают, что такое катарсис по Аристотелю, кроме специалистов по Аристотелю, — в действительности распространимо на все, включая науку, области исторического опыта мира жизни и фиксирует отнюдь не скандальную, а совершенно нормальную ситуацию, проливающую свет на бесконечную задачу филологической науки (как и всякой науки) внутри исторического опыта человеческой “конечности”.
Исторический опыт, действительно, имеет мало общего с “концепциями” и даже с вошедшими сейчас в моду “концептами”, вообще — с “Konsruktionen” (“конструкциями”), как выражался Вильгельм Дильтей (1833—1911), инициатор современной философии исторического опыта. Но, удержанный в тексте, опыт не сводится и к “тексту”, а указывает на “затекст” исторического мира жизни и мира речи, на этом настаивает современная философия гуманитарного познания, от Дильтея и Гуссерля до Гадамера и Бахтина. Именно здесь, как мне кажется, проходит деликатная граница, отделяющая филологию от филологизма.
Аверинцев, как мы помним, предостерегает исследователей-гуманитариев от безразличного, тем более “остран(н)яющего” взгляда со стороны (взгляда издали). В мире науки, как и в мире общественной жизни, такой взгляд давно потерял свою “культурную ренту”: он существует сегодня коньюнктурно и паразитарно — не как полноценная научная позиция, но как идеологизированная оппозиция, оправдывающая себя разоблачениями собственного двойника — такой же односторонней, но “обратной”, “противоположной” оппозиции. С. С., как мне кажется, более прав, подчеркивая необходимость преодоления в историко-филологическом исследовании отчуждения-овеществления между гуманитарием и исследуемым им миром прошлого, чем коллеги Аверинцева и наши коллеги, которые (как покойный М. Л. Гаспаров, например) из понятных полемических соображений утверждают нечто действительно очень интересное и поучительное. В противоположность идее филологии, как службы понимания, современный филологизм (как, впрочем, и всякий филологизм) пытается “служить” делу филологии и даже что-то “понимать”, исходя из убеждения, что опыт прошлого не имеет отношения к “знанию” о нем.
Научное знание, в соответствии с такой предпосылкой, передается случайно или, что ту же, чудом — как бысамо по себе, независимо от исторической ситуации, в которой находится “школа”, независимо от диалогической взаимоориентации опыта и речи старшего и младшего, учителя и ученика. Секуляризованная “научность” здесь совершенно сходится со своим самым заклятым, смертельным врагом — с известного рода “духовностью”, отрицающей секуляризацию и освобождающей несовершеннолетний ум от него самого, подменяющей проблему взросления, вхождения в историю — известно чем.
Филология как служба понимания — это не что-то такое вообще, что мы теперь “имеем” в качестве определения филологии, — какой бы краткой и здравой до гениальности ни была эвристическая формулировка С. С. Приходится констатировать, что даже в филологии объективный политико-риторический дух времени — а таковым, несомненно, является “демократия”, как в первые десятилетия прошлого века этот объективный дух представлял “социализм”, — дух времени оказался не слишком демократичным по отношению к собственному прошлому. К “демократии мертвых”, по выражению любимого Аверинцевым Честертона.
Мертвые тоже требуют признания своих прав: в качестве чужого слова традиция еще не сказала нам своего последнего, своего (по Достоевскому) “нового слова”. Требование это звучит тем настойчивее из текстов прошлого (тоже ведь призванных к общению), чем более явно речь прошлого превосходит возможностями будущего речь наших современников, превосходит все, что я “от себя” способен еще сказать или выдумать… Помимо всех “концов”, которые переживает и изживает сегодня начало нового века и тысячелетия, похоже, пришла к своему завершению и парадигма “интерпретации”, оказавшись в роковом противоречии с тем, чему, собственно, интерпретация служит и ради чего парадигма стала в 1970—1990-е годы почти универсальной даже в философии, — в противоречии с “пониманием”.
В духе своего времени С. С. иногда называл себя интерпретатором — это было ново, и это было скромно, и это отвечало его собственной герменевтической формуле содружества гуманитарных наук, включая философию (пережившую уже в 1920-е годы, а потом в 1960-е годы, не только “лингвистический поворот”, но именно филологический поворот традиционных философских проблем). Но, в перспективе будущего филологии, слово и дело Аверинцева понятнее и актуальнее, если признать и оценить в нем не столько “интерпретатора”, сколько “комментатора”. Спор о словах здесь, как всегда, имеет смысл постольку, поскольку суть дела (как и суть речи) — не в словах. В этом месте позволительно высказать уже не диагноз, но прогноз.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});