Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь куда? Домой? Перемахивая через ступени, вбежать в подъезд, вызвать лифт (Боже всемогущий! сделай так, чтобы он уже стоял на первом этаже!), надавить кнопку «7» и, открыв дверь, тотчас захлопнуть ее, защелкнуть замок и накинуть цепочку? Мой дом – моя крепость. О, несказанное блаженство собственной норы! О, счастье преграды, ограждающей нас от хищных поползновений мира! О, веселящая душу радость избавления от сети, стрелы и беса полуденного, хотя, сообразуясь со временем суток, следовало бы назвать его полуночным! Однако, прикидывал Сергей Павлович, со втянутой в плечи головой перебегая проспект и прислушиваясь, не звучат ли за ним шаги лютого его врага, успеет ли он в целости и сохранности вознестись на седьмой этаж и насладиться заслуженным покоем? Отпущено ли будет ему время, дабы, привалясь к двери с внутренней, разумеется, стороны, вымолвить слово, роднящее всех, застигнутых бедой? Позовет ли он, давясь непролитыми слезами: «Мама! Мамочка! Рано ты оставила своего сына наедине с жизнью! Глянь, как нескладно он жил! А теперь вот и убить его хотят! За что? Мама! Голубка моя! За что?!» Он пересек проспект и побежал вниз, под горку. Стало легче.
В подъезде, между тем, взять его проще простого. В два шага он подойдет и стальным кулаком мастера рукопашного боя нанесет ему смертельный удар в область сердца. Или ножом, чуть кривоватым, до остроты бритвы заточенным с одной стороны лезвия и зазубренным и тоже острым – с другой. Тогда в живот. Сергей Павлович на ходу потрогал живот и нащупал место, куда, скорее всего, будет нацелен нож – сразу под ребрами, чуть выше печени, но непременно с проникающим в нее глубоким ранением. О, скольких истекающих кровью бедолаг, именно с дырой в печени, возил он на «Скорой», веля Кузьмичу гнать, что есть мочи, и сигналить, как на пожар. И что? Всего, кажется, двоих – он справлялся – удалось спасти. Рана, несовместимая с жизнью. Вряд ли, однако, имеет смысл именно сейчас, когда печень Сергея Павловича заныла так, словно он несколько дней подряд терзал ее низкопробным портвейном, хотя – Бог свидетель! – уже который день, считая с крестин профессора, он вел жизнь примерного трезвенника и отвергал соблазнительные предложения папы, стремившегося от чистого сердца облегчить сыну выпавшие на его долю в лубянском архиве нравственные страдания, – так вот, следует ли именно сейчас вспоминать, что скончавшиеся от ножевого ранения в печень все были люди, ветрами судьбы снесенные на самые низы общественного дна, как то: бомжи, пьяницы, нищие, проститутки, гомики и всякое такое прочее? И если Сергею Павловичу выпадет незаслуженный жребий разделить их участь и пасть рядом с ними в непочетном строю, то разве не скажут о нем знакомые и незнакомые, одни, может быть, с состраданием, другие, напротив, с полнейшим равнодушием, что допрыгался, мол, наш доктор. Дурные сообщества, с показным благочестием заметит кто-нибудь, порождают дурные нравы.
– Иудушка ты Головлев! – на ходу погрозил ему Сергей Павлович. – Какие у меня дурные сообщества?
И грязная сплетня поползет из подъезда, где обретут его при последнем издыхании: а что вы думали – из-за мальчиков. Мальчиков любил. Сначала одного, потом другого. А они ревнивы аж до смерти! Оставим. Собственно, почему нож? Разве не оснащены они сейчас куда более современным оружием – какой-нибудь, скажем пистолет с нашлепкой на конце дула, позволяющей приглушать звук выстрела до уровня комариного писка? Пискнул сначала в грудь, потом в голову, повернулся и ушел. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. А Сергей Павлович, скрючившись, останется лежать на каменном грязном полу. Внезапно он остановился. Будка троллейбусной остановки с выбитыми стеклами была справа, слева, через дорогу, высился громадный длинный дом, похожий на крепость и потому прозванный «Бастилией». Сергей Павлович, наконец, закурил и медленно двинулся вперед. Там, впереди, по правую руку, за деревьями, серой тенью виден был его дом с ярко освещенными окнами подъездов. Он прислушался. Или ему удалось оторваться от кравшегося за ним врага, или тот затаился где-нибудь неподалеку – с тем, чтобы настигнуть Сергея Павловича на ступенях подъезда, а затем с ним покончить. Во всяком случае, за спиной у себя он слышал лишь редкий шелест проносящихся по проспекту машин, возню котов в ближних кустах да чей-то одинокий пьяный рыдающий вопль:
– Родина-а слы-ыши-ит… Родина-а зна-а-е-ет…
– Родина-уродина, – сплюнул Сергей Павлович.
Но вместе с воплем чьей-то души, бившейся в клетке охмелевшей плоти, а также вместе с его, доктора Боголюбова, в высшей степени непатриотичным высказыванием о Родине, совокупный общественный долг перед которой столь велик, что всякий гражданин сходит в гроб, не возместив ей и сотой доли затраченных на его благополучную жизнь и достойную смерть средств: от родовспоможения в зараженных стафилококком родильных домах до рытья могилы тройкой отчего-то всегда нетрезвых и мрачных личностей, а самое главное – неусыпного надзора, коим она сопровождает достойных сыновей и дочерей с первых их шагов и до последнего вздоха, – короче: вместе с пьяным, но проникнутым искренней любовью воплем о Родине как о всепрощающей матери, на грудь которой всякое заблудшее чадо может склонить свою забубенную головушку, и последовавшим за тем трезвым, но грубым выпадом со стороны доктора что-то надломилось в Сергее Павловиче, и он устыдился себя. Какого, собственно, дьявола приспичило ему бежать от самого метро и почти до папиного дома? Топтать в палисадниках нежные цветы? Метаться среди домов-новостроек? Потеряв голову, выискивать ходы, тропинки и обходные пути? Кто, или, точнее, что повергло его в состояние, ранее им не испытанное и по всем устным и литературным источникам недостойное настоящего мужчины? Звук преследующих его шагов? Но не звон же это копыт Медного Всадника, а он, слава Создателю, не потерявший рассудок Евгений, вымышленный поэтом, но, признаться, с большим смыслом, что доктор Боголюбов получил возможность ощутить на собственной шкуре. В самом деле: разве не государство преследовало его в тот вечер, когда он покидал гостеприимный дом Зиновия Германовича? Разве не государство окружило его толпой соглядатаев, шпионов и наушников? Разве не государство крадется сегодня за ним, как тать в нощи? Пустое, твердо изрек доктор, выбросив папиросу. Подъезд был уже рядом. Все так и в то же время не так.
Он медленно поднялся по ступеням и стал спиной к закрытой двери, а лицом к поднявшимся неподалеку тополям, кустам дикого шиповника и короткой асфальтовой дорожке, ведущей к светофору и переходу через улицу. За домом ликовали соловьи, отпевая бегущую по дну оврага умирающую речку. Иди, громко позвал он, кто бы ты ни был – топтун или убийца. Иди, тварь. Иди, сучий потрох. Иди. Все твари и сучьи потрохи уверены, что их жертвы более всего боятся смерти. Можно было бы камня на камне не оставить от этого унижающего наше божественное достоинство убеждения, упомянув хотя бы деда Петра Ивановича, Кириака и его соузников. Но к чему метать бисер перед злобными свиньями? Ради чего, спрашивается, объяснять им, что обыкновенно и больше всего люди страшатся смерти в молодости, когда еще непрожитая жизнь сулит Бог знает какие радости и наслаждения? Ради чего втолковывать, что лишь люди, с молодых лет наделенные особой мудростью, способны сквозь дымку обманов, посулов и пленительных миражей увидеть ожидающие их разочарования? Ради чего объяснять, что ему, Сергею Павловичу, совсем не страшно умирать по меньшей мере по двум причинам: во-первых, он не молод, а во-вторых, верит, что с окончанием этой жизни у него начнется иная, в тех обителях, где ждут его Петр Иванович, святой Симеон, Кириак, где обрели покой все замученные, утешились правдой все оболганные и нашли Всесильного Заступника все гонимые.
– Иди! – с вызовом промолвил он в темноту. – Или ты боишься? Иди!
– Ид-ду я, С-сержик, ид-ду, – совсем рядом раздался вдруг голос Бертольда, находившегося, как немедля установил Сергей Павлович, под действием не менее пятисот граммов не столь давно потребленного алкоголя. – Т-ты м-олодец… ты м-меня п-под-дождал…Т-тебе з-за-ач-чтется… Од-днако! Не п-понимаю… поч-ч-чему я… я! д-д-должен тебя б-бояться? Это т-ты… т-ты… меня б-бояться… Засранец, – с неожиданной четкостью высказался «шакал». – Да ты з-знаешь, – кренясь вправо, он поднялся по ступенькам и встал на площадке рядом с Сергеем Павловичем, – у меня ч-ч-черный п-пояс… Карате-до! – воинственно выкрикнул он. – М-медаль имею в-вице-ч-ч-чем-ммпиона м-м-миррра… Средний вес. Я т-те-бя… Одним ударом! И старого п-п-ер-р-дуна… П-показываю!
Бертольд отвел назад правую ногу и, со словами «р-раз-д-два» покачав ею, на счет «т-тр-ри» наметился нанести Сергею Павловичу удар в грудь – скорее всего, на манер тех, каких насмотрелся он по своему «видику» в американских боевиках и каковыми герой без пощады сокрушает противников. Все завершилось бы крайне прискорбно – и вовсе не в том смысле, что Бертольд волею, так сказать, слепого жребия совершенно непредсказуемым и, надо признать, комическим образом взял на себя роль человека, посланного по душу Сергея Павловича. Никакого удара, тем более смертельного, нанести он не мог по трем простым причинам. Первое: он был пьян как последний сапожник (не вем, отчего к славному цеху мастеров набоек, исправителей покривившихся каблуков и целителей просящих каши подметок издавна присохло это гнусное обвинение! доктора, ей-богу, пьют не меньше, журналисты вообще не просыхают, а о писателях нечего и говорить). Второе: черный пояс и вице-чемпионство было таким же враньем, как продажа самолетов и домик в Лондоне. И, наконец, третье: если бы не быстрая рука Сергея Павловича, ухватившая соседа за ворот пиджака, тот бы сверзился с высоты полутора метров на сваленные кем-то возле лестницы обрезки железных труб и осколки стекла.