Музыканты. Повести - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отцам города не хотелось, чтобы великий торговый праздник, собиравший до двадцати миллионов человек, стал в глазах просвещенной России символом распоясавшегося хамства, черного безобразия. К тому же среди участников ярмарки находилось немало людей, отвергавших ее вульгарные развлечения. Но, к сожалению, эти люди не могли заполнить громадный зал театра, даже когда пела итальянская звезда или сотрясал высокие своды сам Рыбаков. Как ни бились губернатор и ярмарочный комитет, чтобы привить черенок цивилизации к могучему древу разгула, ничего не получалось. Цирк, балаганы, рестораны ломились от публики, театр пустовал. Кит Китычу нужны были актерки, которых можно пригласить в номера, а не святое искусство.
И тут кого-то осенила счастливая мысль пригласить хор Голицына.
На первом концерте в зале было пустовато, а потом прошумело, прокатилось по торговым рядам: надо послушать голицынский хор — восторг, исцеление души, будто ты живьем взят на небо и, помахивая стрекозиными крылышками, летишь за стаей ангелов к престолу вседержителя. С недоверием и неохотой — да ведь нельзя ж от людей отставать! — потащился Кит Китыч на концерт, и размокла спекшаяся душа выжиги. Никогда не бывает русский человек до конца дельцом, пусть на самом донышке заросшего сердца, но остается родничок, который отзывается и соловушке, и глубокому, как из подземелья, басу дьякона, и умелому хоровому пению. Ну а уж коли про лебедушку!.. Кит Китыч весь обновляется, он чувствует себя русоголовым мальчонкой с синими промытыми глазками, глядящими на мир доверчиво и открыто, он ни у кого еще ничего не украл, никого не обманул, не провел, не обобрал, сердце его плавится и сочится, он готов на доброе, жертвенное, сейчас его можно взять голыми руками. И, бывает, на другой день он не третирует приказчиков, не запрашивает крайних цен, он уступчив и смиренен, и ему стоит немалых усилий, чтобы вернуться к обычному трезвому поведению.
За Кит Китычем повалила мелкая сошка: приказчики, разносчики, зазывалы, ярмарочные слонялы. Балаганы, карусель и прочие увеселения потеряли былую притягательность и для тех, кто не мог попасть на голицынские концерты. Столкнувшись со столь жестокой конкуренцией, самая толстая женщина в мире снизила таксу: теперь ущипнуть за необъятную ягодицу стоило дешевле, чем раньше прикоснуться к борцовому плечу или вые. А бородатая и волосатая женщины, смирившись с поражением, подались вверх по Волге в неизбалованную Кинешму.
Нижегородские газеты посвящали восторженные (и высококвалифицированные) отзывы о голицынских концертах. В ту пору музыкальная жизнь провинции бурно развивалась, и сам Голицын взмахнул пером, чтобы поделиться своими соображениями об этом отрадном для русской культуры явлении.
За Нижним Новгородом последовали другие города, «жизненное пространство» хора все расширялось. И для этого не нужно было посылать унизительных прошений, прибегать к протекции, все творилось единою славой хора. Его хотели слышать в больших и малых городах, и сами добивались разрешения из Петербурга. И наконец настала очередь Москвы, столь любимой князем, с ее хлебосольством, умной иронией, раскованностью, смесью лености с энтузиазмом, с неистребимым русским духом.
Это была большая победа, хотя не решающая…
* * *Но вот дрогнул… Петербург.
Голицын никогда себе не признавался, как хотелось ему этого. Больше, чем хотелось. Петербург — это последняя станция, достичь ее — и замкнется круг, завершится внешнее дело жизни, ну а душевное кончится лишь со смертью. Его вспомнили в Москве, вспомнили, а где наново узнали, в хороших городах средней России, но Петербург живет наособицу, ему никто не в пример, не в указ; невская твердыня упорно делала вид, будто Голицына больше не существует. Сановный, чиновный, холодный, снобистский, переполненный остзейскими немцами, как иностранец, учащийся русскому языку, не религиозный, не растроганный, но зло расшевеленный приходом новых людей со своими взглядами, моралью, критериями, Петербург, отдающий приоритет всему заморскому: итальянской опере перед русской, Россини перед Глинкой, ползающий на коленях перед Листом и не замечающий Мусоргского, проклятый и желанный Петербург оставался недосягаемой целью. А ведь только там человек, свернувший с проторенной тропы, мог узнать, кто он: победитель или побежденный.
В свое время Петербург пережил увлечение Голицыным — короткое, но искреннее, а к бывшим кумирам редко возвращаются, тем более в Петербурге. Да и не слишком жаловали тут хоровое пение и народные мелодии, а для утоления художественной жажды немногих хватало Императорской капеллы, так крепко поставленной Ломакиным, что и бездарные его преемники не могли ее загубить.
Петербург не прощает отступников, беженцев, тех, кто противопоставил себя замороженному порядку, «хорошему тону» — раболепству, прикрытому лоском, не прощает неверности себе, в нем начисто отсутствует московская наивная горячность и приверженность к русской старине. Петербург — западник.
И диву подобно было, что князь Голицын, собравший в себе, как в фокусе, все, что ненавистно, чуждо, неприемлемо Петербургу, получил приглашение дать концерт в одном из самых блестящих залов столицы — в Благородном собрании. Одновременно с этим ему сообщили о снятии запрета на въезд в Петербург. Одно это можно было считать победой и, не подвергая себя опасному испытанию, с благодарностью отклонить предложение. Так поступил бы человек осмотрительный и достаточно битый, чтобы не искушать судьбу. Но все соображения житейской мудрости Голицын безоговорочно зачислял по ведомству трусости. Да и не стал он тихоней, робкой овечкой, за внешней умиротворенностью скрывался все тот же огнедышащий характер Юрки. Годы испытаний, разорение, потеря семьи и всего состояния, каиновы муки на чужбине не научили осторожности эту душу. Его смирение было смирением артиста перед богом искусства, но не перед людьми, тем паче перед сильными мира сего. Тут он остался тем же Юркой, который не боялся морочить ни директора Пажеского корпуса, ни самого государя, высмеивать власть и силу имущих, то и дело нарываться на дуэли и отдавать все преимущество противнику, первому спрыгивать во французские апроши и хладнокровно подставлять огромное туловище под вражеский огонь, совершить невероятный до дерзости побег и после всего содеянного найти мужество вернуться назад и жить в скандальной связи, с которой заставил считаться окружающих.
Он понимал, что его может ждать не просто неуспех или полууспех — это еще противней, — но полный и окончательный, скандальный провал. Не исключено, что некоторые круги готовят ему обструкцию, хотя само приглашение было честным, да ведь многим соблазнительно закопать его раз и навсегда без воинских, как говорится, почестей, скинуть в общую могилу отщепенцев, бродяг, обсевков человечества. Что ж, он спокойно выдержит любое поношение, но не откажет себе в удовольствии вызвать к барьеру двух-трех негодяев. Начертав сей несложный и разумный план, князь вроде успокоился и целиком отдался подготовке к концерту.
Но с приближением рокового дня все чаще и чаще вспыхивало: нет, не дадут мне реванша. Это никому не по душе: ни двору (тогда надо признать, что и ко мне были несправедливы), ни высшему свету (зачем принимать в свою среду деклассированного), ни всей моей родне, до сих пор считающей, что я безобразно поступил с милейшим шефом жандармов Долгоруковым, ни делающим нравственную погоду в обществе старым ханжам: они не могут простить мне «разбитого сердца» Катеньки, а главное, моей нынешней жизни в грехе и блуде; ни бывшим товарищам по пирам и волокитству (став платным капельмейстером, я унизил дворянскую честь), ни мелюзге, когда-то обиженной мною — часто по рассеянности, порой сознательно, угнетенной самым фактом моего существования: рослого, сильного, размашистого человека. Куда ни кинь, всюду клин. Да как не воспользоваться таким удобным случаем и не отплатить за давние и незабытые обиды: ведь обиды никогда не забываются.
Ладно, не будет реванша, хотя и жаль, да ведь я переносил удары потяжелее. И без Петербурга много мест в России, где моя музыка нужна. Не пропаду.
Но лишь когда все осталось позади, понял он по-настоящему, в каком нечеловеческом напряжении, каком скруте чувств и болей прожил все дни, предшествующие концерту.
Голицын смутно помнил, как выходил на сцену. Аплодисментов не было, так, жиденькие хлопки, быстро и смущенно смолкнувшие. Потом уже он сообразил, что для многих сидящих в зале неожидан и странен был его изменившийся облик: большая борода, тучность, которую не скрывал, а подчеркивал тесноватый, строго по фигуре фрак. В последнем был расчет. Еще в Лондоне Голицын убедился, что легкость и пластичность его движений восхищает аудиторию (особенно женщин) именно по контрасту с массивностью, тучностью. Стоило ему поднять жезл, и рослый толстяк превращался из Калибана в Ариэля. Дамы восторгались не его «мясами», как ядовито шутил Герцен, а способностью к воспарению изобильной мощной плоти. Была особая элегантность, даже некоторое чудо в этой неожиданной полетности.