Необыкновенные москвичи - Георгий Березко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять Виктор удивился: зал, где происходили занятия семинара, оказался и небольшим и ненарядным — актовый зал в его школе мог бы вместить четыре таких, да и выглядел гораздо внушительнее со своими колоннами, со сценой и картинами на стенах. Здесь стены были голые, а на площадке вроде эстрады стоял не то обеденный, не то канцелярский стол, даже не обряженный в сукно. Позади стола, рядом с белым экраном проектора, чернела большая, вытянутая в ширину доска под мел. И в общем все в этом зале своей простотой и голизной напоминало обыкновенную классную комнату — не хватало только ученических парт, — а не то святилище, куда приготовился вступить Виктор. Но может быть, так и должно было быть там, где неограниченно царила наука, самодержавное величие которой не нуждалось во внешних признаках власти.
Высматривая себе место, Виктор прошел вперед и уселся в первом ряду, как было привычно для первого ученика, просидевшего все десять лет на передней парте; тут было и посвободнее, чем в задних рядах. Старец в черном костюме — «академик» — уставился на Виктора из-за толстых стекол своих окуляров огромными, кроткими глазами и вдруг закивал головой в пушистом венчике — он поздоровался, приняв, должно быть, Виктора за знакомого. Покраснев, Виктор коротко кивнул и отвернулся. Если бы он знал, почему именно лишь очень немногие участники семинара — самые ученые или самые смелые — садились впереди, он при всей уверенности в себе поискал бы, пожалуй, менее заметное место. Но школьный физик как раз и не предупредил его об опасности, подстерегавшей в этих голых стенах новичка. Пустота в первых рядах объяснялась прежде всего тем, что руководитель семинара имел обыкновение в разгаре споров задавать вопросы сидящим в зале. И он, естественно, обращался к тем, кто сидел ближе, а поддерживать с ним диалог было не каждому по плечу...
Руководитель, Александр Юрьевич, — патрон, шеф, дед, как его называли в институте, — был уже на эстраде и, отвернувшись от зала, заложив руки за спину, неотрывно смотрел в окно — что-то там его чрезвычайно заинтересовало. И все внимание Виктора устремилось сейчас к нему... Этот человек, которому он мог бы дать и сто лет — белоголовый, аккуратно, на косой пробор, причесанный, с припухлыми, обвисшими котлетками щек, наводившими на мысль о доброй собаке, был большим ученым, одним из тех, которые хотя и стареют, как все, но не умирают, — по крайней мере, в течение столетий. В сущности, не имело большого значения, очень он стар или не очень, — он как бы ушел уже за пределы человеческой жизни, в область гораздо более обширную, в человеческую историю. И, увидев его так близко — в трех-четырех шагах от себя, — Виктор почувствовал нечто подобное сладкой тревоге. Он словно бы увидел воплощенными свои тайные, никому не доверенные мечтания, и точно свет собственной славы издалека, из будущего, вдруг в это мгновение озарил его, заставив чаще забиться сердце... Руководитель семинара, академик и почетный член множества академий и высших учебных обществ мира, еще совсем молодым человеком был прославлен, — вокруг его физико-химических открытий четверть века шел неутихавший международный спор, какой не часто выпадает и на долю знаменитого романиста. И теперь, когда он состарился, его имя, присвоенное одному из физических «эффектов», заучивали все школьники — миллионы мальчишек и девчонок на обоих полушариях Земли. Правда, в последние два десятилетия о нем говорили и писали сравнительно мало, и притом с оттенком сожаления, — он действительно как бы отодвинулся в историю, в те области, где почиют в мире самые дерзкие новаторы, не возбуждая больше ни страстей, ни споров. Главный труд, которому он отдал всю вторую половину жизни, — физико-химическая теория строения вещества — все еще не был закончен, а то, что стало известным из этой теории, не получило общего признания. И новые открытия, и новые теории, созданные учениками Александра Юрьевича, завладели умами его молодых современников — наука не знала снисхождения. Но тем большее любопытство вызывал мудрец с такой драматической, почти эйнштейновской судьбой. И Виктор безжалостно впивался своим остреньким взглядом в этого волшебника, потерявшего где-то свою волшебную палочку. Он силился как будто постигнуть его тайну — то ли секрет его прошлых побед, то ли истинные причины его нынешних неудач. Старый ученый и держался чересчур уж просто, и как-то грустновато, диковинно выглядел; на нем мешком висел клетчатый пиджачок того фасона, что слывет спортивным: белая рубашка с отложным воротничком не закрывала морщинистой, в складках, будто тряпичной шеи; широкие брюки опускались на старомодные, круглоносые ботинки. И самый этот костюм — смесь чего-то эстрадного с ветхозаветным — показался Виктору костюмом чудаковатой бедности и поражения.
Александр Юрьевич засмотрелся меж тем на густо летающий в парке июньский снежок — тополиный пух. Это было похоже на метель, белую метель в яркой зелени, под летним, пожелтевшим к закату небом. В воздухе рябило от мелких хлопьев, их несло по дорожкам, прибивало к обочинам, порой через распахнутые окна они залетали в зал. И в углах подоконников сцеплялись в легчайшие комки, оживавшие под дуновением ветра, — казалось, там шевелились белые цыплята. Одно такое пушистое существо вспорхнуло и понеслось прямо на эстраду. Александр Юрьевич внимательно проследил за ним и подождал, пока оно не опустилось на стол; затем он перевел взгляд в зал, на публику.
Первый, кого он увидел, был его непримиримый на протяжении полустолетия оппонент — старец с палкой, в черном костюме. Александр Юрьевич искренне порадовался: «Притащился все ж таки, старый дурень, а говорили, совсем уже плох и не выходит...» Позади этого долголетнего спутника жизни, за его богоподобной лысиной, виднелась густая шевелюра одного из научных сотрудников института; тот откинулся свободно на спинку стула и что-то говорил на ухо своей соседке. Красивая, беспорядочно, по-новому подстриженная женщина, смеясь и сияя прелестным лицом, слушала; Александр Юрьевич узнал и ее — год назад красавица защищала кандидатскую диссертацию. Далее он разглядел своего давнего ученика — растолстевшего, с бледными залысинами Митю Букина, ныне члена-корреспондента Академии наук, директора научного института. Букин одними губами вежливо улыбнулся ему — поразительно, как изменился этот некогда живой, подвижный, грубоватый парень, сделавшись с годами олицетворением академической благопристойности!.. Знакомые лица отовсюду из зала были обращены к Александру Юрьевичу, и он тоже заулыбался — он любил эти сборища, непохожие на чинные, с президиумом и секретарями, академические заседания, — этот им самим созданный информационный и дискуссионный клуб. Утром Александр Юрьевич колебался: ехать ему на семинар или нет? — он неважно чувствовал себя, болело между лопаток — теперь он был доволен, что поехал: зал шумел, дышал, светился множеством глаз. И точно теплые волны накатывались на одиноко стоявшего на эстраде Александра Юрьевича.
Собственно говоря, одиночество как душевное состояние было ему почти неизвестно, хотя едва ли не половину всего времени, отпущенного ему, он провел в одиноком труде. А в последние годы он все меньше, все реже соприкасался с другой, не своей жизнью. Теперь и зимой и летом он жил за городом, на даче, с сестрой, такой же старой, как он, — жена его умерла еще до войны, — и нерегулярно и ненадолго появлялся в институте. Его сын, пожилой уже человек, дипломат, был всегда в большем или меньшем отдалении, и годы в ускоренном порядке отнимали у него друзей — шел учащенный обстрел рубежа, на котором он пока держался, и снаряды ложились рядом. Уходили уже последние из его знаменитых ровесников, разбросанных по академиям мира, — недавно его покинул величайший из них, Нильс Бор... Два года назад в начале лета Бор навестил его в Москве, как бы для того, чтобы навсегда проститься. Они провели тогда чудесный, совсем молодой вечер, распили бутылку грузинского вина, Бор с удовольствием ел свежую клубнику со сметаной, и они мало говорили о физике — больше вспоминали: лабораторию Резерфорда в Манчестере, где они встречались еще в начале века, Кембридж, Копенгаген. Александр Юрьевич порадовался, узнав, что маленький ресторанчик в Копенгагене, где они иногда вместе обедали, существует и по сей день; Бор погордился тем, что еще много ходит каждую зиму на лыжах. Потом они побродили по саду, помолчали, и Бор неожиданно проговорил:
— Я решительно возражал, я настаивал.. И я уперся, как в стену...
Кажется, они оба в этот момент подумали об одном и том же — о бремени своей ответственности и о слабости своих человеческих возможностей, потому что слова Бора не показались Александру Юрьевичу непонятными.
— Я считал, что вопрос о бомбе нельзя решать без вас, без русских, — сказал Бор. — Но Черчилль... А ведь все могло бы сложиться иначе... Черчилль писал впоследствии, что у него осталось неприятное воспоминание о нашей беседе.