Набоков и неопределенность. Случай «Истинной жизни Себастьяна Найта» - Присцилла Мейер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обе пары романов указывают на возможный синтез материального и духовного, который Набоков комически обыгрывает в «Сестрах Вэйн» и более серьезно – в «Бледном пламени». В «Истинной жизни Себастьяна Найта» обыденное и духовное становятся последовательными раскрытиями одного и того же нарратива, причем незаметно переплетаются. В «Бледном пламени» обсуждение распадается на два отдельных нарратива: Шейд и Кинбот по-разному смотрят на существование Бога и загробной жизни, и лишь читатель осознает присутствие духов умерших близких Шейда. «Истинная жизнь Себастьяна Найта» – ключ к пониманию того, как Набоков структурирует свои произведения вокруг темы спиритизма.
На протяжении всей своей творческой жизни Набоков и проявляет, и в то же время скрывает свой интерес к мистицизму, вживляя само это слово в тексты как напрямую, так и в замаскированной форме. В трех романах и одном рассказе, «Сестрах Вэйн», персонажи Набокова произносят слово «мистический». В каждом из романов это слово и присутствует, и отсутствует: в «Отчаянии» «забытая палка» («missed stick») – это фатальный промах в плане убийства, составленном Германом; само отчаяние Германа возникает вследствие комбинации: он и слеп к реальности, и отвергает трансцендентное. В «Истинной жизни Себастьяна Найта» набоковский неологизм «оптимистицизм» возникает при двойном отстранении от автора: это цитата, приведенная В. из «Двусмысленного асфоделя», романа Себастьяна, к тому же приписываемая до сих пор не идентифицированному «декану Парку»; она обозначает оптимистичную, хотя и колеблемую сомнениями веру в то, что душа способна пережить смерть тела и каким-то образом общаться с живыми[139]. Роман строится на этой надежде – надежде на то, что самая истинная и подлинная жизнь Себастьяна Найта продолжится в потустороннем мире, а не только в его книгах, навечно связывающих его с земным миром.
В «Сестрах Вэйн» излагается история американского спиритизма в форме описания известных случаев, когда сверхъестественные явления на поверку оказывались шарлатанством, – и все это в скептическом изложении рассказчика. Он использует эти рациональные объяснения на первый взгляд потусторонних явлений, чтобы преодолеть собственные страхи перед призраком Синтии Вэйн. Но в последнем абзаце рассказа читатель видит активную попытку покойных сестер связаться с земным миром – она принимает форму акростиха; Набоков показывает мистическое измерение в игровой манере и тем самым, явив яркое присутствие сестер Вэйн в земном мире, опровергает неверие несимпатичного рассказчика. Неоднозначное «да / нет», представленное диалогами между двумя парами романов («Отчаяние» / «Себастьян Найт» и «Лолита» / «Бледное пламя»), здесь объединено в одном рассказе.
Этот тематический и лингвистический контекст позволяет говорить о том, что примечание Чарльза Кинбота в «Бледном пламени», где он комментирует слово «мускат» в поэме Шейда «Священное дерево», скрывает аллюзию на древнегреческий корень слова «мистицизм» – «mus». Кинбот пишет: «…но во второй строке наличествует игра в кошки-мышки» [Набоков 1997–1999, 3: 361][140]. Его примечание можно прочитать как прямую аллюзию на англосаксонские корни («mus» – «mouse» (мышь), «catt» – «cat» (кошка)), которая вписывается в кинботовскую систему северных культурных и лингвистических отсылок. Однако в древнегреческом «mus» также означает «скрывать» и служит корнем слова «мистический» («mystical»), и эта тема замаскирована набоковской игрой в кошки-мышки, игрой во множество языковых и текстовых слоев, о которой нас и предупреждает более, чем обычно, капризное примечание Кинбота. Лингвистический контекст «Бледного пламени» подчеркивает напряжение между англосаксонским и славянским, ключевое для мира Набокова, настолько, что сам древнегреческий источник оказывается скрыт. Союз мистического и игры в кошки-мышки представлен чеширской голубой кошкой, принадлежащей бывшему кембриджскому преподавателю Себастьяна, в которой, возможно, дух Себастьяна нашел временное пристанище.
С тех пор как в 1979 году Вера Набокова определила потусторонность как набоковский «водяной знак» [Набокова 1979], много анализировалось проявление потусторонности в текстах Набокова, особенно В. Е. Александровым, который пишет, что у него была «интуиция к трансцендентной области» [Alexandrov 1991: 3] и он называл человеческую жизнь «всего лишь первым воплощением серий возрождения души». Набоков верил в «сохранность индивидуального секрета вопреки истлеванию плоти»[141]. В своих произведениях Набоков намекает, что доступ к трансцендентной области, возможно, обеспечивают духи, которые появляются в неожиданных формах в качестве посланцев из иного мира. Хотя Набоков и потешается над спиритическими сеансами, он допускает, что духи способны связываться с теми из живых, кто им дорог.
В своих личных заметках Набоков размышляет о существовании загробного мира. В дневнике за 1951 год он пишет: «Потусторонний мир получает прекрасное доказательство в последовательности: 1. Время без сознания. 2. Время с сознанием. 3. Сознание без Времени»[142]. Шесть лет спустя, в первой каталожной карточке, относящейся к «Бледному пламени», Набоков явно впопыхах нацарапал карандашную заметку самому себе, которую даже не исправлял:
Чудесный пункт в доказательство того, что какая-то потусторонность существует: когда сознание как детскую нелепицу отвергает парадиз с ангелами-музыкантами или абстрактными колоннадами, где Гораций и Мильтон в тогах прогуливаются и беседуют в вечных сумерках, или растянутые до бесконечности блаженства восточной или какой иной вечности – например той, где есть дьяволы и дикобразы, – мы забываем, что, если бы смогли вообразить жизнь до жизни, она показалась бы еще неправдоподобнее всех вариантов загробной жизни[143].
Эти мысли и образы Набоков передает Джону Шейду, который исследует потусторонность в поисках своей умершей дочери Гэзель[144]. Судя по всему, в своей поэме Шейд разделяет оптимизм Набокова:
Так впору ли, со смехом низкопробным,
Глумиться над незнаемым загробным:
Над стоном лир, беседой неспешливой
С Сократом или Прустом под оливой,
Над серафимом розовокрылатым,
Турецкой сластью и фламандским адом?
Не то беда, что слишком страшен сон,
А то, что он уж слишком приземлен:
Не претворить нам мира неземного
В картинку помудреней домового
[Набоков 1997–1999, 3: 317][145].
Однако Шейд не воспринимает «домашнее привидение», когда с ним пытается пообщаться призрак тетушки Мод; он также ошибается, когда отчаивается в возможности пообщаться с духом Гэзель:
Я знал – уж ничего не будет: в ночь
Не отстучит дощечками сухими
Забредший дух ее родное имя…
[Набоков 1997–1999, 3: 330].
В «Бледном пламени» Набоков, возможно, соглашается с Шейдом, отвергая доску для спиритических сеансов и самозваных медиумов-шарлатанов, но не отрицает возможности контакта с духами. Тетушка Мод пытается вступить в контакт с Гэзель, появляясь в виде светового пятна и предупреждая, чтобы сам Шейд не шел к судье Голсуорту, а непосредственно перед убийством Шейда в доме судьи поэта пытается предупредить об опасности бабочка ванесса аталанта, в