Ада, или Отрада - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще забавнее было «сообщение» некой канадской социальной работницы Mme de Réan-Fichini, опубликовавшей свой трактат «О противозачаточных средствах» на капусканском наречии (она не хотела смущать эстотианцев и соединенных штатианцев, желая в то же время просветить своих более закаленных коллег). «Sole sura metoda, – писала она, – por decevor natura, est por un strong-guy de contino-contino-contino jusque le plesir brimz; et lors, a lultima instanta, svitchera a l’altra gropa (желобок); ma perquoi una femme ardora andor ponderosa ne se retorna kvik enof, la transita e facilitata per positio torovago». (Единственный надежный способ обмануть природу, это крепкому молодцу продолжать-продолжать-продолжать, покуда блаженство вот-вот не хлынет через край, и тогда в последний миг переключиться на другой желобок: так как женщина от страсти и/или неуклюжести не может повернуться достаточно быстро, то переход лучше делать в позе тороваго.) Заключительный темный термин в прилагаемом глоссарии объяснялся на грубоватом английском как «позитура, обыкновенно используемая в глубинке на всем протяжении Соединенных Америк, от Патагонии до Гаспе, всей тамошней сволочью, начиная с сельской знати и кончая последней крестьянской скотиной».
«Ergo, – заключил Ван, – гори наш миссионер синим пламенем».
«Твоя вульгарность беспредельна», сказала Ада.
«Что ж, я предпочитаю сгореть, чем быть заживо съеденным этой твоей Шерами – или как там ее кличут – и чтобы моя вдова отложила на моих останках горку крошечных зеленых яичек!»
Парадоксально, но в «ученой» (scient) Аде наглядные пособия с гравюрами различных органов, картинами мрачных средневековых борделей и фотографиями того или иного маленького Кесаря, извлекаемого из утробы мясниками в передниках (в прошлом) и эскулапами в масках (ныне), вызывали лишь смертную скуку. Вана же, не терпевшего «естествознания» и яростно отказывавшего физической боли в праве на существование в любом из миров, бесконечно привлекали изображения и описания истерзанной человеческой плоти. В остальном, в отношении более приятных предметов, их вкусы и искусы были почти идентичными. Им нравились Рабле и Казанова, они не выносили сира Сада, герра Мазоха и Генриха Мюллера. Английская и французская фривольная поэзия, порой остроумная и познавательная, в конечном счете вызвала у них непреодолимое отвращение, а присущая ей склонность (особенно во Франции до вторжения) описывать половые подвиги монахов с монашками, представлялась им столь же непостижимой, сколь и удручающей.
Собранная дядей Даном коллекция гравюр восточной эротики оказалась вполне второсортной в художественном отношении и абсурдной в рассуждении человеческой пластики. Самая разудалая и дорогая картина изображала монголку с тупым овальным лицом, увенчанным безобразной прической, которая отдавалась сразу шестерым довольно упитанным и бесстрастным гимнастам в помещении, похожем на витрину: с ширмами, цветочными горшками, шелками, бумажными веерами и глиняной посудой. Трое мужчин, изогнувшись в одинаково неудобных и замысловатых позах, одновременно использовали три главных отверстия блудницы; двое пожилых клиентов обслуживались ею мануально, а шестому, карлику, оставалось довольствоваться ее деформированной стопой. Шестеро других сластолюбцев пристроились к задам ее непосредственных партнеров, а еще один удовлетворял свою похоть с помощью ее подмышки. Дядя Дан, терпеливо распутавший все эти конечности и жировые складки, прямо или косвенно связанные с совершенно невозмутимой дамой, каким-то образом сохранившей остатки одежды, написал карандашом цену гравюры и пометил ее как «Гейша с тринадцатью любовниками». Ван, однако, обнаружил пятнадцатый пупок, выведенный щедрым художником, но не получивший какого-либо анатомического оправдания.
Библиотека предоставила высокие декорации для незабываемой сцены Горящего Амбара; она распахнула свои остекленные двери; она сулила долгую идиллию библиомании; она могла бы стать главой в одном из старых романов на одной из ее собственных полок; оттенок пародии придал ее теме свойственную самой жизни комическую разрядку.
22Сестра моя, ты помнишь гору,И дубъ высокiй, и Ладору?My sister, do you still recallThe blue Ladore and Ardis Hall?Don’t you remember any moreThat castle bathed by the Ladore?Ma soeur, te souvient-il encoreDu château que baignait la Dore?Сестра моя, все ль помнишь тыЛадорский замок, плеск реки?My sister, you remember stillThe spreading oak tree and my hill?Oh! qui me rendra mon AlineEt le grand chêne et ma colline?О, кто мне Джилль мою вернет,И старый дуб, ручей, и грот?Oh! qui me rendra, mon Adèle,Et ma montagne et l’hirondelle?Oh! qui me rendra ma Lucile,La Dore et l’hirondelle agile?Кто б нашей речью передалТу прелесть, что он воспевал?Они отправлялись на лодочные прогулки по Ладоре, плавали, следовали изгибам любимой реки, старались подобрать к ее имени новые рифмы; они взбирались на вершину холма к черным развалинам «Шато Бриана», где стрижи все так же кружат вокруг его башни. Они ездили в Калугу, на местные воды, и посещали семейного дантиста. Ван, листая журнал, услышал, как в соседней комнате Ада вдруг вскрикнула и отчетливо сказала: «чортъ» – чего никогда себе прежде не позволяла. Они пили чай у соседки, графини де Пре, которая безуспешно пыталась продать им хромую лошадь. На ярмарке в Ардисвилле им особенно понравились китайские акробаты, немецкий клоун и дюжая черкесская княжна, глотательница шпаг, которая начала с фруктового ножа, затем перешла к усыпанному самоцветами кинжалу и под конец заглотила громадную салями вместе с бечевкой и прочим.
Они ласкали друг друга – чаще всего в долинах и лощинах.
Энергия двух наших подростков показалась бы ординарному физиологу совершенно ненормальной. Их неудержимое взаимное влечение становилось непереносимым, если в течение трех-четырех часов не бывало удовлетворено несколько раз – в тени или на солнце, на крыше или в погребе, все равно где. Несмотря на необычайную пылкость, Ван едва поспевал за своей белокожей маленькой amorette (местный французский жаргон). Их невоздержанность в телесных усладах граничила с безумием и могла бы сильно сократить эти юные жизни, если бы лето, казавшееся беспредельным разливом зеленого великолепия и свободы, не начало туманно указывать на возможность упадка и увядания, на умолкание своей колоратуры – последний курорт натуры, удачная аллитерация (когда бабочки и бутончики имитируют друг друга), на приближение первой паузы в конце августа, первого безмолвия в начале сентября. Сады и виноградники в тот год были особенно живописны; и Бена Райта рассчитали после того, как он позволил себе испустить ветры, отвозя Марину и м-ль Ларивьер домой с праздника Виноградного Урожая в Брантоме, вблизи Ладоры.
Что напоминает нам следующее. В каталоге Ардисовской библиотеки под шифром «Exot Lubr» значился пышный альбом (известный