Моя театральная жизнь - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ответил:
— Вы понимаете… жизнь интересна, когда она полна приятных сюрпризов. Жизнь в стране, откуда я приехал, — сплошной приятный сюрприз… Вот вы идете по московской улице, зашли в магазин, а там продают сыр. Только что, как у нас говорят, «выбросили». Ну что интересного для вас, когда продают сыр! А у нас радость! Победа!.. И так все время! Вот западный писатель решил поехать в Данию. Ну, проснулся утром и знает — поедет. Какая скука! А как интересно у нас.
Я просыпаюсь утром — и не знаю, куда я поеду: на свою дачу или в ваш Копенгаген! Запомните: в моей стране награждают радостью и победами каждый день… а порой и каждый час и минуту!
Меня очень порадовало польское прошлое Германа. Теперь я знал: ему должна быть понятна моя пьеса.
Радость была непродолжительна, ибо тогда же, на аэродроме, он сообщил мне ужасное.
Он сказал:
— Эту пьесу я поставил в очень уютном, молодом театре. По популярности и по своей истории он очень похож на ваш «Современник». Называется: «Кафе-театр».
И я спросил уже с некоторой дрожью:
— А почему такое необычное название?
— А потому что это действительно и кафе, и театр. Зрители там сидят за столиками.
— То есть как? Они там едят?
— И пьют. Но немного. Много пьют уже после спектакля.
— Но что же будет? Они будут есть и пить, когда в камере будет умирать Лунин?
Герман загадочно ответил:
— Увидишь.
Меня не выпускали шесть лет. Но если бы у меня была валюта, клянусь, я бы уехал, убежал бы обратно от грядущего кощунства. От этого поношения несчастного Лунина.
Но денег не было. И вообще, улететь, как и прилететь, самому было невозможно. Все решали «папа» и «мама» — советская власть.
И я отправился на премьеру. Точнее — на пытку.
Меня привезли в театр пораньше, и я увидел мирную очередь датчан в буфет. Они запасались едой и напитками.
— Во время действия буфет закрывается, — попытался успокоить режиссер.
Я молчал. Я его ненавидел.
В ужасе прошел в зрительный зал. Там стояли черные столы, на них — черные свечи… И все это траурное, черное отражалось в зеркалах на стенах… Не замечая весь этот траурный мрак, зрители весело рассаживались по местам. Они, конечно же, не очень знали, кто такие декабристы. И авторы программки к спектаклю тоже не знали, как называть героев — то ли по-русски: «декабрист», то ли по-английски: «десембрист». Так что в программке про «десембрист» объяснялось… в нескольких строчках. Но ее зрители не читали — они шумно расставляли на столах ненавистное мне питье. Они пришли отдохнуть — поесть, выпить, поглядеть на любимых популярных артистов.
В центре зала, среди столиков, стоял деревянный помост, и с потолка на помост свисали чудовищные веревки-петли. Эшафот в центре кафе!
Наконец все расселись. И тогда голос откуда-то сверху сказал:
— А теперь погасите свечи.
Они, смеясь, думая, что это игра, задули свечи.
Наступила темнота и тишина. И в темноте звякнули кандалы. Через мгновение вспыхнул свет театральных софитов и в огороженном квадрате посреди кафе стоял человек в арестантской сермяге. Это был один из любимых датских артистов. И через несколько реплик зал понял, что они будут жрать и пить, пока его будут убивать. Убивать за то, что он боролся за свободу. Они поняли, что все они за столиками стали декорацией. Декорацией сытого мира, который веселится, прелюбодействует, жрет, когда другой умирает за людей.
Они были и тем тщеславным маскарадом, который мерещился Лунину в камере, и, одновременно, толпой, которая комфортно и безгласно наблюдает за гибелью героя.
И не то, что чавканья, звона бокалов не было — они пошевелиться не смели.
Они, как загипнотизированные, сидели до конца спектакля.
По окончании спектакля Герман выглядел победителем.
— Кстати, — сказал он, — государя в спектакле играл «имеющий право» — один из дальних родственников датской королевы и, следовательно, вашего последнего царя.
Я спросил:
— Ну ведь когда-нибудь кто-нибудь выпьет, начнет жрать?
Он ответил:
— Тогда спектакль кончится.
Они играли каждый день, играли весь театральный сезон, на который и было арендовано помещение.
Рукописи не горят
Пьесу о Лунине много ставили за границей.
В Швеции она шла в радиотеатре. Радио очень популярно было в Швеции. Как становится популярным у нас теперь.
В радиоспектакле играли знаменитые актеры. Весь спектакль был сделан как некая непрерывная звуковая симфония. Начинался он с далекого звяканья цепей. Тяжелый стук шагов кандальников. Все ближе, ближе. Ощущение: прямо на тебя движется кандальная толпа. И все обрывается. Тишина. В тишине — долгий скрип тюремной двери, стук тюремного засова, а потом сухой, щелкающий лунинский смешок. И свистящий шепот совсем рядом — так начинался монолог Лунина. Монолог этот будет прерываться звуками бала, стоном ветра, храпом лошадей и свистом картечи на Сенатской площади. И опять — шепот Лунина, разыгрывавшего свой безумный театр в камере…
Спектакль прозвучал несколько раз. И когда через год я был в Швеции на премьере другой своей пьесы, меня разыскал в Стокгольме удивительный человек. Он представился: «Граф Лунин». И рассказал: он эмигрант, потомок Лунина. Однажды в машине по радио услышал пьесу о своем предке. И был потрясен его судьбой, о которой почти ничего не знал. Потом искал и прочел все, что написано о Лунине. И тогда он сказал себе: «Не так живу. В жизни только и делал, что зарабатывал деньги. А мой предок жил совсем иначе…» И он все раздал детям, как король Лир. Начал новую, совсем другую жизнь.
Я не сказал ему, что он не был потомком моего Лунина, что графы Лунины — другая ветвь, и к декабристу Лунину отношения не имеют.
Но меня поразила ситуация. Исторический Лунин погиб, скорее всего, тайно был удавлен, в затерянной в Сибири Акатуйской тюрьме. Казалось естественным, что все бумаги государственного преступника после его смерти должны были быть уничтожены, сожжены… Однако пройдет какое-то время, и отчаянная фраза нашего писателя — «рукописи не горят» — станет реальностью лунинской жизни. Обнаружатся его письма к сестре, его сочинения, даже автопортрет, нарисованный в Акатуе… Все сохранилось в надежно охраняемых полицейских архивах, и уже в наши дни появится Собрание его сочинений.
Удавленный, он продолжал жить. И через полтораста лет за тысячи километров от Акатуя он менял жизнь другого человека.
Лунин — мистический образ. Когда началась перестройка, пьесу разрешили снять на ТВ. До этого действовал забавный парадокс — пьесу о декабристе, революционере Лунине запрещено было играть в дни государственных торжеств и партийных съездов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});