Лука - Станислав Шуляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Мы не можем, конечно, совершенно поощрять, - строго выговаривал Лука человеку сурового вида, - если всякий талант становится только лишь предметом для заносчивости - особенного роскошества восприятия - однако каждую из них следует, безусловно, подразделять по количеству приносимого вреда. И поэтому, если даже самое лучшее из искусств столь теперь замешено на заносчивости, мы не должны допускать, чтобы говорили, что оно у нас только - способ растления миллионов, даже еще для будущего безусловного измождения народов. Тем более еще всех, разумеется, с одинаково законопаченными сознаниями... Будто бы для того, выходит, все усилия наших коварных меценатов!.. Все наши доброжелательные стяжания и происки...
- Да ведь... и я говорю то же, - запнувшись на мгновение, обрадовался человек сурового вида. - Теперь точно во всяком музее самое привлекательное - и то, к чему всегда стремится человек, да еще, безусловно, самым расторопным маршем - это выход, что бы там кто-нибудь ни придумывал вовсе. Они приходят туда потребителями, бессмысленными потребителями, и возле самых лучших музеев следует, знаете, более всего опасаться давки, если все одновременно пресытятся созерцанием искусств, да еще источаемых всегда там без разбора и удержу.
- Да, а вот еще вовсе... А я еще так не люблю, - нахмурившись, говорил человек сурового вида, - когда они более всего опрометчиво выставляются со своими талантами, все самые молодые и дерзкие, как будто бы точно собираются уколоть в глаза. Можно еще подумать, что никого других нету с не менее безусловными достоинствами. Им еще теперь, разумеется, неизвестно, что все у них впоследствии потратится на будущую необходимую амортизацию иных разлагающих воздействий жизни.
Но я-то, конечно, по рассуждению, гораздо более, знаете, предпочитаю все рестораны. Вот уж где никогда не нужно опасаться за несоответствие достоинств. А вот недавно я зашел в один ресторан, так меня там сразу совершенно узнали, и я еще стою у порога, а мне уже навстречу бегут: "О, человек сурового вида, к нам человек сурового вида пришел! Это такая большая честь для нас, такая большая честь, что мы даже не знаем, где бы вас посадить, так чтоб вам было удобнее. Вы лучше сами выберите, где бы хотели сидеть, и это - ничего, если место окажется занятым, потому что мы сразу же сгоним оттуда сидящего".
Да, а у них еще там тогда в ресторане звучала все какая-то непотребная, игривая музыка.
"Здравствуйте, - говорю тогда им спокойно, - только почему вы меня называете человеком сурового вида? Это не настоящее мое имя. В детстве меня называли все Гаврюшкой, Гавриком или Гаврилкою, но теперь вы можете меня называть Гаврилой или Гавриилом (поскольку я, несомненно, сделался старше в сравнении с детством)".
"О, нет, нет! - возражают мне. - Сурового вида, Сурового вида! Это для нас ваше главное свойство. Честно говоря, вы вполне для нас могли бы быть гораздо суровее, потому что уж вы-то видите нас всех совершенно насквозь".
- Да, - сладко вздохнул еще собеседник Луки, - рестораны - это все простота, приветливость и, признаюсь вам, прекрасный, незабываемый отдых.
- Да. Я в этом теперь приблизительно согласен с вами, - вежливо и сдержанно говорил Лука в малозаметном отвлечении от предмета беседы.
Оба путника отошли уже довольно далеко от Академии и должны были, наверное, вот-вот дойти до дома Платона Буева, незаметного каменного здания, геометрически опоясанного однообразными рядами окон, иными уже светящимися в надвигавшихся сумерках.
- О, суровость во мне чисто наследственная, - говорил Луке человек сурового вида и иногда посматривал теперь внимательно на стены домов, как будто отыскивая среди них один нужный дом, - имеющая совершенно природное происхождение, не считая уже, конечно, иных обстоятельств и приобретенных впоследствии незаменимых служебных свойств. Хотя отец мой был, разумеется, не таким суровым и даже хотя в иные минуты, требующие от человека точно наибольшей суровости. Он был мужчина крупный и серьезный, и иногда, знаете, только глядел исподлобья, так что поражал всех окружающих своей мрачностью, и торопливо вдыхал и выдыхал через ноздри. Он, бывало, говорил всегда: "Вот эти шельмы вокруг, сплошные шельмы. Шельмы все мир надувают. Как же я не люблю этих шельм!.." - и усы у него еще, знаете, над губой так все время и шевелились. Ну а я тогда - что? - мальчишка несмышленый, многого не понимал, конечно, думаю: и чего это папочка все сердится? А теперь вижу, что и точно: надувают.
О, папочка-то мой хорошо умел разбираться в шельмах. Он и в демократии бы сразу разобрался точно, да вот только не дожил, жалко... Да, а вот еще только глупые греки, они только и могут, чтобы хвататься за голову, ну и пусть себе хватаются, дураки! А мы хотим всегда сами быть совершенно уверенными и в своих tempora и в своих mores!
- Дома строят, улицы прокладывают, - добавил еще человек сурового вида в продолжение своих настойчивых рассуждений, - танцплощадки... И все для процветания такого свинского создания - человека. О, я, конечно, не имею в виду вас, например, или себя, если позволите. Или еще ваших друзей... Бывают, по-видимому, позволительные исключения в употреблении некоторых сладких благостей цивилизации.
Лука и человек сурового вида зашли тогда в одну подворотню, совершенно казавшуюся бы безжизненной, если бы не разрисованные в ней стены и еще бы не известный в таких местах кислый запах, производимый многочисленным вездесущим себялюбивым кошачьим народом, имеющим всегда здесь неизменные пристанища, потом спустились в подвал, где человек сурового вида довольно долго наблюдал за чем-то на противоположной стороне улицы через небольшое, грязное, выходящее почти вровень с тротуаром, подвальное окошко, как будто еще что-то невнятно бормоча или напевая.
Молоденький студентик еще тоже хотел зайти в подвал вместе с ними, но человек сурового вида его и на порог не пустил. - А ты куда? Куда? - говорил он молодому человеку, отталкивая того в грудь ладонью. - Нельзя тебе! Иди, иди! Туда иди! На улице нас подождешь. Ишь еще думает, что и ему есть место здесь тоже, - объяснял он Луке. - Меня-то прежде в его звании по неделям, бывало, держали на морозе, и я не знал себе даже такой дерзости, чтобы когда-нибудь попроситься в помещение. Замерз бы, наверное, скорее...
Лука ничего не возражал тому, не считая возможным для себя вмешиваться в служебные отношения.
- А вот еще Марк этот ваш, - говорил тогда же человек сурового вида сквозь зубы, все продолжая наблюдать за чем-то через окно, - он тоже прежде был таким, я помню его тогда точно. А вы знаете, как-то еще однажды Марк потерял свою невинность (ну такое-то, конечно, со всяким происходит раз и навсегда; правда-то с такими красавчиками это вовсе не столь событие из ряда вон выходящее), но только он не с женщиной потерял и ни с кем-нибудь еще, и еще тоже не так, как иногда говорится: "Среди тысячи искушений поневоле согрешишь" - а каким-то таким странным и непонятным образом, что мы даже все никогда об этом не слышали прежде, что такое возможно.
Однажды, знаете (совсем еще молодым), мы послали его в одно место с поручением, ну в Академии, разумеется, - тут человек сурового вида надолго замолчал, как будто усиленно вспоминая все обстоятельства рассказываемого им давнего происшествия, - а он по ошибке зашел тогда не в тот дом. Или, точнее, даже не в дом, а в какое-то сооружение, наверное, вроде павильона, барака или сарая. Мы еще потом от него тоже никак не могли добиться, что же это вообще было такое, он и сам не знал точно. И ему еще, знаете, тогда тоже казалось, что это все время было что-то другое. И только он туда вошел, только вошел, как увидел вдруг что-то такое страшное, непонятное и необъяснимое, что такого никто, наверное, никогда не видел прежде, и что-то с ним произошло такое!.. И Марк тогда сразу же потерял свою невинность от ужаса и переживания.
А мы потом спрашивали его: да что же такое было? Но он тогда только начинал дрожать и уговаривал нас не спрашивать его, потому что он и сам не знает, но все равно еще и до сих пор боится (ну я-то, может быть, был бы на его месте, не так бы испугался точно, потому как значительно более еще превосходил опытом вашего Марка, хотя и все равно, наверное, там было действительно что-то ужасное). А в другое время он сам потом порывался рассказать нам, что же с ним произошло, но нам это уже было не интересно, и мы тогда так насмешливо нарочно говорили ему: "Да нет же, мы теперь специально не хотим слушать тебя, потому что ты даже и сам вовсе не знаешь того, что собираешься рассказывать". "Да нет, вы все же послушайте меня", уговаривал нас Марк, бегая за каждым и заглядывая в глаза. А мы только смеялись, затыкали уши и отворачивались от Марка, который еще чуть не плакал, видя наше очевидное невнимание. Доверчивый был, как ребенок. И даже еще теперь непонятно, куда это точно девалось тогда его обычное глумление. Оно-то в нем, впрочем, развивалось, в основном, позже; постепенно так развивалось... Все это, знаете, происходило на моих глазах, многое видел... "Ну так что, Марк, - спрашивали мы еще его тогда, смеясь, - ну и как же там будет с твоей невинностью? Что ты сам-то думаешь по этому поводу?" Он тогда так только вздрогнет, в лице переменится, гримаску какую-нибудь кособокую скорчит и жалобно, знаете... - человек сурового вида тут вдруг умолк прямо на полуслове и что-то долго и неподвижно разглядывал через окно, буквально прильнувши к нему своим непроницаемым, холодным лицом.