Сокровище африканских гор - Александр Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Проси чего хочешь.
— Вот что: через несколько дней я должен уехать отсюда. Все незнакомо мне в ваших местах, между тем мне нужно собрать надежный конвой, провизию, запас тканей для попутной торговли и достать хорошего проводника, чтобы пройти кратчайшим путем к Багамойо. Попроси, пожалуйста, кого знаешь из местных купцов или маклеров, чтобы через пять дней мне приготовили кладь, эскорт и животных; за это я даю тому человеку второй бриллиант.
— Баллах! Еще сто тысяч! Ты, верно, князь.
— Нет, — смеялся Гент, — я получил большое наследство.
— Наследство… а… — Араб с любопытством и уважением смотрел на охотника и задумался, попивая кофе.
— Все будет, — кратко заявил он, кончив свои соображения. — Мы достанем тебе таких воинов и стрелков, что каждый выйдет один на двоих. Будут лошади, ослы будут. Хаким бен-Тавиз, мой сводный брат, все устроит; я скажу ему. Товары… какие хочешь. Можно дать полотна, бус, ниток, пуговицы, проволоки. Будешь доволен.
— Теперь прощай! — Гент поднялся. — Спасибо!
Араб тоже встал.
— Стой, погоди, не уходи так, — значительно сказал он. Затем, обернувшись к стене, где висело оружие, окружая старинные щиты, покрытые золотым узором и надписями из Корана, снял дамасский кривой нож, оправленный в золото, сияющий жемчугом и лазурью. — Дед дал этот нож отцу, отец — мне, я дарю тебе. Смотри!
Шейх обнажил клинок; время и употребление не оставили на тусклой, серой стали никаких следов. Он был легок, звонок и остер, как бритва.
Затем, взяв узорные железные щипцы, которыми кладут уголь в кальяны, араб дал их Генту:
— Возьми, держи крепко.
Гент, вытянув руку, подставил щипцы. Клинок сверкнул веером, раздался сухой стук, и половина щипцов упала, как обрубок моркови. Гент подивился силе араба, но еще больше удивился, когда, осмотрев лезвие, не нашел малейших следов. Он дохнул на него — пятно сырости исчезло почти мгновенно.
— Дивная сталь, — сказал Гент. — Это мне?
— Да. Владей и порази врага своего.
— Спасибо! — И охотник спрятал подарок под блузу. — Я никогда не расстанусь с ним.
— Аллах слышит твои слова. Иди, и да будет тебе мир. Я тебя полюбил.
Напутствуемый всякими пожеланиями, Гент собрался уйти, но вспомнил нечто и задержался.
— Третий алмаз, шейх Абдул, ты употреби на возвращение доктора домой, если бана Стэнли не придет сюда.
— Хорошо, сделаю, как ты велишь.
XVIII. Прощание с Ливингстоном
Ливингстон обедал рано, и Гент, возвратясь, застал стол накрытым, а доктора — задумчиво прогуливавшимся перед террасой.
Ливингстон сказал:
— Хорошо, что вернулись: обед готов. Я все ходил и думал о ваших больших планах, мистер Гент! В самом деле, не виновато ли европейское общество в том, что путешественники в большинстве случаев до сих пор считаются как бы обреченными; что исследование пустынь Гоби, Сахары или Огненной Земли требует множества человеческих жертв; что бессовестные путешественники лгут, выдавая за факты смехотворные измышления или теории, не подкрепленные доказательствами очевидности? Правда, если бы один миллиард в год употреблялся исключительно на путешествия с научной целью, мы давно уже знали бы о земном шаре все, не исключая обоих полюсов. Мы заслужили право не быть мучениками, ведь все страны так или иначе заинтересованы в открытиях. Да, чем больше я думаю о возможностях, любезно открываемых вами, тем более сочувствую, восхищаюсь ими и, как только покончу с Нилом, войду с вами в прочное соглашение.
После обеда доктор и Гент отправились по Уиджиджи наблюдать нравы и осматривать поселение. Они прошли на рынок, где вокруг столов и корзин с товарами сидели под большими зонтиками продавцы — негры племени Ваджиджи, арабы и баниане, негры восточного берега. Здесь Гент увидел рыб Танганайки: сомов, салару, — толстую, мясистую рыбу, напоминающую видом и вкусом сазана; «чай», похожую на леща, с зеленой спиной и белым брюхом; «мвуро» — почти четырехугольной формы, с ужасно колючими плавниками; две породы голых, бесчешуйных рыб, красивых и пестрых: окуней и угрей.
На базаре было много яиц, коз, баранов, фруктов, овощей. Попадались корзины с устрицами и мелкими озерными раками.
Толпа обступила белых; доктора хорошо знали, но за Гентом ходило все время человек десять наиболее упорных любопытных. Их прически были самые разнообразные. Один совсем брил голову, другой пробривал широкие полосы, оставляя космы висеть над ушами; третий взбивал высокий волосяной гребень, четвертый заплетал волосы в множество косичек и сооружал из них башню.
Их руки были татуированы белыми волнистыми линиями и концентрическими дугами; сложная сеть волнистых и горизонтальных линий покрывала живот.
На шее дикарей висели резные куски слоновой кости, зубы бегемота и клыки кабана; некоторые, побогаче, украшались цветными деревянными бусами, а также железными колокольчиками, спиралями медной проволоки и белыми раковинами. Одеты дикари были в овечьи и козьи шкуры, окрашенные красной глиной; по красному фону чернели неприхотливые узоры.
— А вот уванца, — сказал Ливингстон, показывая здание на сваях, с тростниковой крышей, — это клуб дикарей. Сюда приходят поболтать, поделиться новостями. Перемоют косточки белому человеку, займутся сплетнями. Во время беседы делают что-нибудь: наточат копье, раскрасят трубку, для этого туземец идет в уванцу. Если в ней пусто, он отыщет под деревом кучку собеседников и пристроится к ним. Для них уванца — биржа, общественная сходка, «посиделки русских крестьян» — все, что хотите.
Чем больше присматривался Гент к доктору, тем больше уважал и любил его. По рассказам консула Кирка, Ливингстон был мизантропом и недотрогой. Ничего подобного не нашел Гент.
Ему в то время было около шестидесяти, но казалось лет пятьдесят. Суровая пища скитаний опустошила его челюсти. Он ходил твердой, но торопливой походкой, держался, чуть-чуть согнувшись.
Он отличался глубокой, искренней вежливостью, добродушием и юмором. Его смех был заразителен; когда он рассказывал что-нибудь, тонкая ироническая улыбка не покидала его бледного лица. Под суровой наружностью скрывались высокий ум и юная душа; он любил рассказывать веселые, интересные истории охотничьего и бытового характера.
Прожив несколько лет без книг, он поражал своей памятью, цитируя целиком поэмы Байрона, Бернса, Лонгфелло, Теннисона.
Сначала арабы чуждались и ненавидели его, но он постепенно привлек их сердца неизменной добротой и ласковым обращением. Всякий араб, завидев его, говорил:
— Милость Аллаха на тебе, бана!