Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цепь «Радуйся!» исчерпана. Третья часть Послесловия и всего «Жития» завершается молитвенным призывом к Тому, Кто всё держит (вся съдержай) в своей власти, к Господу Саваофу, не оставить нас (и да презрить), принять к себе и посетить всех священников, молящихся и приносящих ему приношение, и всех стоящихъ съ страхомъ, и с великымъ вниманиемъ послушающихъ святаго Еуангелиа, и святыхъ всехъ учениа сладкого, и всехъ любовь и смерение имуще, не въздающе зла и противу злу, тружающеся в долземъ деле день паче отъ дне и злыхъ всехъ отбегающе, а къ добродетели правымъ деломъ и трудомъ понужающеся, радующеся и веселящеся о Господи Боже помощи по милости его. И этим всем Он дасть благостыню свою и благодать, избавление отъ всехъ золъ и бесконечного мучение избавит ны.
И это открывает новые возможности для человека в его отношениях с Богом. О них и об ответе–отклике человека на это — последние строки «Жития»:
То бо есть благий и великый даръ милости Его — входъ въ бесконечное царство Господа Бога нашего Исуса Христа съ всеми избранными его, послушающихъ и творящихъ волю Его. Тем же поим и молимся славному отъ всехъ небесныхъ силъ и отъ человгекь, яко въ векы милость Его на всехъ, творящихъ волю Его, яко тому слава и честь, и дръжава, и покланяние Отцю и Сыну и Святому Духу и ныне и присно и в векы векомъ. Аминь.
К сожалению, о поэтике «Жития» Авраамия почти ничего не писали, а между тем Ефрем был не рядовым агиографом, а выдающимся мастером риторики, чутким к слову и любившим, видимо, «сильные» приемы, их концентрацию в некие констелляции, и эффекты, вызываемые таким акцентированием. Как уже отмечалось, Н. Редков предполагал знакомство Ефрема с греческим языком и поэтикой и риторикой византийских писателей. Тот же исследователь отмечал, что Ефрем «с большим искусством пользуется фигурами, особенно усиления (градации) и противоположения» [114]. О последней фигуре см. выше, а под первой Н. Редков имел в виду случаи типа И ту начата бoле приходити [к Авраамию в монастырь Честного Креста. — В. Т.], и учение его множайшее быти, а врагъ сетоваашеся, а Господь Богъ раба своего прославляаше и съблюдааше на всяко время, благодать и силу подавая рабу своему. И пребысть мало время, и отъ многъ приемля утешение […]. И градация, и противоположения сходны в том, что они как бы обозначают пространство, интервал, степень близости или удаленности (вплоть до полярности) между описываемыми фигурами, явлениями, свойствами, действиями, во–первых, и задают ритм соответствующим фрагментам текста — регулярный и относительно часто заявляющий о себе или редкий, но сильный и весомый. Этот ритм (понятие очень важное в связи с «Житием», особенно в авторской, а не цитатной части) текста, конечно, не может быть объяснен ни только случайностью, ни только свойствами языка, которые должны быть актуализированы и определенным образом упорядочены, чтобы ритмическая структура текста стала отмеченной (хотя бы частично и вероятностно). Но это умение — дело автора, совершаемое или вполне сознательно, или иногда подсознательно, интуитивно, инерционно. Ефрем таким умением, несомненно, обладал и пользовался им. Проблема ритмической организации текста «Жития» слишком специальна, чтобы здесь в нее углубляться, но она должна быть здесь обозначена, поскольку ритм является средством организации существенного числа относительно коротких фрагментов текста. Особую роль в ритмообразовании таких фрагментов играют сочетания или иногда целые цепи однородных грамматических форм, чаще всего имен существительных и глаголов [115], а само ритмообразование, конкретные ритмические структуры предполагают повторение чего–то общего или сходного, иначе говоря, подобия как результата подражания образцу, понимаемому как своего рода матрица.
Подобие и подражание — специализированный и более интенсивный тип повтора, изоморфно обнаруживающий себя и на уровне религиозно–богословской рефлексии (см. выше), и на уровне очевидных смыслов, «разыгрываемых», в частности, в житийных текстах, где подобие, более того, его наиболее сильная форма — преподобие (ср. преподобный, όσιος как особый тип святости, предполагающий следование Христу, в идеальном приближении — подобный Ему), и на уровне языка. Поэтому не приходится удивляться, что ключевой поэтической фигурой в «Житии» Авраамия является сравнение [116]: без него тема подобия оказывается неразрешимой, и что «ключевой» характер ее зависит не от количества сравнений, а от той роли, которую они играют в организации самого текста, как бы воспроизводя на другом материале, другими средствами и на другом уровне изоморфную ей религиозно–богословскую конструкцию. В данном случае, в контексте поэтики и стилистики, речь идет о так наз. как– (яко)–конструкции.
В тексте «Жития» Авраамия она встречается часто — и явно и прикровенно [117], нуждаясь нередко в экспликации, иногда оформляя весьма ответственные места текста. Весьма показательно, что сравнение как прием усвоено Ефремом как принадлежность именно «житийного» (в узком смысле) текста и стиля: яко–конструкции встречаются почти исключительно в «житийных» фрагментах текста в связи с жизненными событиями Авраамия или им самим. Здесь этот прием, как магнит, притягивает к себе художественное, образное, поэтическое. Вне «житийной» части яко–конструкция отмечена в Послесловии, ср.: […] и царьство адово ниспровергъ […] и разруши ныне измаилтескыя языкы, разсыпли и расточи, яко прахъ отъ гумна ветру. Несколько примеров из самой «житийной» части:
и некая жена вельми пресветла сияющи, предстоящи и одежу белу, яко подобну снегу белеиши, дръжащи […] Она же светлою оною ризою яко светомъ одеже и […]; — И кормимъ [Авраамий. — В. Т.] словомъ Божиимъ, яко делолюбивая пчела, вся цветы облетающи и сладкую собе пищу приносящи и готовящи, тако же и вся отъ всехъ избирая и списая ово своею рукою, ово многими писци, да яко же пастухъ добрый, вся сведый паствы и когда на коей пажити ему пасти стадо, а не яко же невежа, неведый паствы […]; — […] являашеся ему […] овогда […] устрашая и претя, яко огнь освещаа и в нощи […] и пакы, яко левъ нападая, яко зверие лютии устрашающе, другое яко воини нападающе и секуще; — Блаженый же бе яко птица ять руками, не умеа, что глаголати — «Господи, не постави имъ греха сего и не попусти на раба твоего предатися в руце ихъ, но укроти и запрети, яко же предъ ученикы на мори ветру повеле умолкнути»; — […] ничьсо же на нь вины не обретающимъ, но бе–щину попомъ, яко воломъ рыкающимъ, тако же и игуменомь; — […] иному же нога обетрися и нача гнити, и претираемей ей, яко отъ тоя и другой тотъ же вредъ прияти; — Приемь же блаженый домъ Святыя Богордица и украси ю, яко невесту красну же и др. Особенно показательны «нулевые» яко–приемы, где уподобление реализуется иными способами. Характерный пример — И се есть подобно помянути повесть некоего отца духовна къ сыну духовну: корабль есмы мы, кормникъ же Богъ, всего мира направляя и спасая своими присными рабы, реку же пророкы и апостолы, святителя и вся учителя Божиа.
Инерция этих сравнений–уподоблений вместе с другими фактами, подчеркивающими роль уподобления–подобия, приводит к напрашивающемуся или возможному выводу: если и не всё в мире и в описываемом его тексте имеет (или реализует) свое подобие [118] или, по крайней мере, может (или нуждается) быть актуализировано, но все–таки существованья ткань сквозная по самой своей идее резонантна и порождает повторения–подобия, сколь бы различно ни воспроизводили они их, держится на них. Потому и соотносимые с этой основой бытия тексты, сами являющиеся подобиями (не важно, усиленными или ослабленными), тоже резонантны, т. е. способны не только воспроизводить, но и усиливать смысл, преодолевать энтропическую тенденцию [119].
Если это верно и дух подобия, в частности, в русской христианской традиции, определял столь многое, начиная с имянаречения, как бы открывающего возможность следования–уподобления, выбора в качестве образца для подражания одного из соименных святых, то закономерно возникает вопрос о том, что в творческой манере и поэтике, риторике Ефрема могли отразиться (вероятно, в трансформированном виде) те или иные особенности стиля его учителя Авраамия Смоленского (ср. выше о некоем притяжении имен Ефрема и Авраамия), подобно тому как в поведении Авраамия Смоленского отразились те или иные черты святого его соименника Авраамия Затворника (IV в.), чье «Житие», составленное почитаемым Авраамием Смоленским Ефремом Сирином, вошло в «Паренисис». И, более того, весьма правдоподобно мнение современного исследователя, что образ, поведение и путь, избранный Авраамием Смоленским, в свою очередь были приняты в качестве поведенческой парадигмы одним из видных деятелей старообрядчества Авраамием (Афанасием) [120] [особо следует отметить, что и мирское имя Авраамия Смоленского и Авраамия, духовного сына Аввакума, было одним — Афанасий]. Сначала юродивый, а затем и инок, писатель, автор «Вопроса и ответа старца Авраамия» и челобитной царю, в частности, и поэт (ср. его «Стихи, или вирши к читателю», 1667 или 1668 г.), сожженный как еретик весной 1672 г. на Болотной площади в Москве, скорее всего сам попал в резонантное пространство своего смоленского соименника и воспроизводил в своем жизненном и религиозном опыте некоторые эпизоды и черты, уже пережитые Авраамием Смоленским или ему присущие. Но и преподобный Авраамий не был вполне независимым в своем выборе: в известной степени он тоже был заложником «авраамиева» поля как некоего относительно индивидуального и промежуточного варианта в серии подражаний и подобий. Жизнь во Христе и со Христом была главным событием жизни Авраамия: тот вариант ее, который был им выбран, как раз и составляет специфику его типа святости.