Гипограмматика. Книга о Мандельштаме - Евгений Сошкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. Л. Гаспаров в своих комментариях, наоборот, разделяет точку зрения Тарановского, противопоставляя друг другу КП (относимое к ряду стихотворений 1935 г. о «новом примирении с действительностью» – тех самых, что заодно с КП были названы Н. Я. Мандельштам [2006: 360] «маленьки[ми] “уродц[ами]”») и «Лишив меня морей…» [Гаспаров М. 2001: 795], а в предисловии к [Мандельштам 2001] дает яркую, хотя и схематичную, характеристику гражданской позиции Мандельштама воронежского периода, в целом сместившейся от самоубийственного тираноборчества предшествующей поры к прославлению вождя и, вероятно, отразившей поставленный поэту в Воронеже диагноз «шизоидная психопатия», означающий расщепление личности[492]. Существенно, что эта персональная смена курса была вполне бескорыстной и сопутствовала внутренней подготовке к самопожертвованию – теперь уже не во имя сопротивления режиму, а во искупление своей вины за это сопротивление[493]; «он на каждом шагу чувствовал: если он и принимает этот режим, то режим не принимает его, и этот путь навстречу действительности – путь к гибели: не от врагов, а от неведающих друзей, что еще трагичнее» [Там же: 26]. Последний тезис необходимо учитывать при анализе КП, обнаруживающей генетическое родство с более ранними мандельштамовскими стихами о казни лирического субъекта; особенно важен указанный Тарановским лексический прецедент, сопровождающий этот мотив в стихотворении 1922 г. «Холодок щекочет темя…»: «Видно, даром не проходит / Шевеленье этих губ, / И вершина колобродит, / Обреченная на сруб»[494].
В принципе, мы можем теперь утвердительно ответить на вопрос, который был поставлен еще в 1961 г. Владимиром Вейдле (в статье, сопровождавшей первую публикацию стихотворения): «…разве с большевением совместима его первая строчка[?]» [Вейдле 1961: 80]. Но поскольку КП написана в самый разгар мандельштамовской идеологической ломки, когда параллельно писались взаимоисключающие по смыслу гражданские стихи, остаются открытыми вопросы более фундаментальные: действительно ли эти стихи отмечены «большевением»? Действительно ли в КП и откровенно бунтарском «Лишив меня морей…» зафиксированы противоположные колебания идеологического маятника? В принципе такое вполне возможно[495], но если это так, то почему «Лишив меня морей…» – стихи настолько откровенные, что их нужно было записывать шифром, а КП – настолько темные, что интерпретаторы десятилетиями не могут прийти к минимальному консенсусу, разрываясь между пушкинским мятежным следом и внешними признаками неумелого восхваления режима?[496]
ПрототекстРассмотрим ранний набросок, большинство сегментов которого были сохранены при дальнейшей работе:
Там деготь прогудел, лазурью шевеля:Пусть шар земной положит в сетку школьник.На Красной площади всего круглей земля,Покуда на земле последний жив невольник[497].
Двоеточие; лазурь ≠ губы. В зависимости от того, является ли здесь глагол прогудел переходным или нет, двоеточие в конце 1-го стиха служит соответственно либо знаком, предваряющим прямую речь, и тогда текст 2-го стиха оказывается приказом, непосредственно исходящим от дегтя (то есть именно эти слова он прогудел)[498], либо эквивалентом слова «поэтому», и тогда текст 2-го стиха есть призыв или распоряжение, исходящее от той же речевой инстанции, что и 1-й стих (то есть продолжение авторской речи). Более простым и естественным видится вариант с прямой речью, предваряемой двоеточием (при этом остается неясным, являются ли продолжением прямой речи стихи 3–4). Нужно, однако, учесть, что, несмотря на параллелизм деепричастных оборотов лазурью шевеля и губами шевеля, второй из них представляет собой прежде всего трансфигурацию губ шевелящихся из «Лишив меня морей…». Иными словами, лазурь не есть атрибут дегтя, и он шевелит ею не так, как шевелят губами (а как, скажем, хрустят ветками), поэтому лазурь не может являться функциональным аналогом губ – тем, посредством чего деготь мог бы прогудеть.
деготь прогудел, лазурью шевеля. Ранее деготь упоминался в стихах Мандельштама дважды и не так давно – 1930 и 1931 гг., – как составляющая в описании воздуха, атмосферы («Узнавай же скорее декабрьский денек, / Где к зловещему дегтю подмешан желток») и как метафора труда («Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, / За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда»)[499]. В нашем случае, как увидим, дегтю присущи оба эти параметра. Референция 1-го стиха синтетична: судя по всему, речь идет о заводском гудке, наложенном на образ заводской трубы, которая дымит, черня (будто пачкая дегтем) небесную лазурь и расплавляя ее до состояния марева (шевеля ею)[500]. В основе этой синестезии – способ извлечения гудка: деготь, широко применявшийся в производстве, сгорая, выпаривал воду в котле, и пар, проходя под давлением сквозь отверстие, производил гудок. Хотя для извлечения паровозного или пароходного гудка (точно таким же методом) использовалось другое горючее, весьма вероятно, что в сознании поэта все они собирались в общее слитное гудение. Еще в 1913 г., в стихотворении «Американка», Мандельштам дал синтетическое описание большого города, соединив звук транспортных гудков с образом печных труб, за счет этого уподобленных трубам в значении духовых инструментов, что, в свой черед, послужило импульсом к сравнению дымоходов с губами: «В Америке гудки поют, / И красных небоскребов трубы / Холодным тучам отдают / Свои прокопченные губы»[501]. В этой ретроспективе становится понятным, откуда возникла корреляция лазури и губ, очутившихся на ее месте в позднейшей редакции КП. С другой же стороны, в образе гудящего дегтя – корень будущего стихотворения про гудок советских городов, одновременно паровозный и заводской (поэт сказал о нем: «Я ведь тоже вроде как этот гудок» [Мандельштам Н. 2006: 366]): «Из-за домов, из-за лесов, / Длинней товарных поездов – / Гуди за власть ночных трудов, / Садко заводов и садов» (1936)[502].
«Большевик» и «Медный всадник». Деготь не просто репрезентирует советскую производственную стихию и прогресс, но, в силу своей одушевленности, способен быть коррелятом конкретного лица. Диапазон, в котором подобная возможность могла бы реализоваться, устанавливается благодаря стихотворению, написанному тогда же, в апреле – мае 1935 г., и носившему домашнее название «Большевик». Вариант его 5-го стиха обнаруживает общность мотивов (посмертной активности, Красной площади) с КП:
А. Г. Мец [1995: 655] отождествляет грамматический адресат «Большевика» со Сталиным, основываясь на воспоминаниях Я. Я. Рогинского:
…Мандельштам сказал, что его не удовлетворяет похожесть на Пушкина: «Ужо тебе, строитель чудотворный…»[503]. А потом неожиданно спросил:
– Как вы считаете, Яков Яковлевич, вам было бы приятно, если бы вам сказали, что у вас мозг каменноугольный?
– Да нет, – ответил я, – как-то не очень…
В Воронеже Мандельштам, как известно, был поселен по прямому распоряжению Сталина. Говорил Мандельштам о Сталине благожелательно [Рогинский 1990: 43].
Д. И. Черашняя, напротив, считает, что Мандельштам, прямо указав Рогинскому на пушкинский подтекст «Большевика», затем намеренно дал ему ложный ключ, тогда как на самом деле в стихотворении «речь идет не о действующем вожде (как это полагает А. Г. Мец), а о мертвом (на что ранее обратил внимание Н. А. Струве: “вскрытие показало, что мозг Ленина, пораженный склерозом, был тверд, как камень. ‘Каменноугольный мозг’ звучит как замаскированная издевка”[504]» [Черашняя 2000: 47]. «Тот же ключ (скрепитель-кумир-истукан) был подан С. Б. Рудакову <…>», – продолжает исследовательница и цитирует письмо Рудакова от 20 апреля. Это письмо доказывает, что повторение в «Большевике» ритмико-синтаксической и морфологической конструкции из «Медного всадника»[505] вовсе не было случайным; несмотря на скороговорку, здесь нетрудно распознать давнишнюю мандельштамовскую концепцию взаимопереходности искусств: памятник Петру заново отлит в виде пушкинской поэмы; отсюда и сравнение самого Мандельштама с Микеланджело – главным монументалистом монументальной эпохи: «…дико работает М. <…> Больше нет человека – есть Микель Анджело. <…> Он ходит и бормочет: “Зеленой ночью папоротник черный”. <…> Бесится на мои стихи. <…> А дело вот какое: сейчас нужны стихи с буквальным называнием современности, и такой силы, как “Медный всадник” о Фальконете у Пушкина. <…> растворенная лексика есть начало. Он <…> первый огромный барьер не взял, но дал прекрасные приближенные вещи. <…>» [Рудаков 1997: 44].