Остров - Михаил Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чукигек сновал вокруг очага в карикатурно расклешенных брюках и, несмотря на темноту, в темных круглых очках, лицемерно критиковал свои кулинарные произведения:
— А мы здесь и цветы жрем. Вот салат из орхидей. А пельмени с ракушками сегодня не ахти. И чеснока много метнул. Зря я пошел на этот отчаянный шаг. Ладно, не целоваться же, — многозначительно повторял он. — И елки нет. Откуда здесь елка…
— Всем известно, что Кент — враг целомудрия. И большую часть жизни провел в альковах, но такое… Это украшение моей коллекции, — твердил Кент, с сомнением глядя на "половых".
"Да! Всех прекрасней и белее", — В руке оказался штоф с дрянным японским виски.
— Вот она жизнь. Праздник! Пикник!.. Дамам шампанского! — заорал вдруг Кент.
Горячий спирт пульсировал где-то под кожей лица.
— Отсидели, возвращаемся с Пенелопкой, — неестественно громко рассказывал, почти кричал, Демьяныч, — а дома нету, и вообще поселка нет. Один лес пустой кругом. Пеньки…
Сбоку бормотал Козюльский.
— Я тоже в лес любил… Жизнь такая была, что лучше забыть ее. Помню, уйдешь, бывало, от всех… утром, с рассветом, в лес.
— Воззри в лесах на бегемота, — вставил пьяный уже Чукигек.
— И хожу, хожу один… До самой темноты мог ходить, не уставал вообще. Вот пошел я один раз, грибов много было. Хорошо. Так хорошо в лесу, что идти назад неохота. И на автобус не успел, конечно.
Пьяный ухмыляющийся Тамайа, согнувшись дугой над маленькой партнершей, танцевал, увязая в песке. В свете костра на его спине блестели шрамы — следы, прошедшей по этим местам, неизвестной экзотической войны.
— Скажешь, слишком заурядная форма веселья? — твердил кто-то сбоку. — А может в старости задумаешься, жил ли когда хорошо, весело и ничего другого, лучше, и не вспомнишь.
— Деревенский праздник, — Чукигек с иронией наблюдал за танцующими. Он дохнул алкоголем в ухо Мамонту. — Двенадцатая ночь.
— Чего? Почему двенадцатая?
— Волшебная ночь, говорю. Прямо Шекспир. Сейчас все помчимся, закружим под звуки радио. Волшебный Аквилон вокруг, и эльфы танцуют на лучах луны. Знаешь, раньше богато было эльфов, богато… И в Исландии, Ирландии, Англии, так до самого Южного Уэллса. Но сейчас их нет, уже триста лет луна не освещает их игры…
В очках Чукигека Мамонт видел себя: отражавшийся напряженно гримасничал, в усилии понять чьи-то слова, будто представлял, что бреется.
— Пьянка, застолье, подразумевает веселье, — Кент перебил Чукигека. — Проблема в том, что для этого надо быть веселым человеком… как минимум. С этим сложности. Такое вот оно, национальное веселье, с обязательным включением истерики, мордобоя и похмелья.
— …На автобус не успел, — все бормотал Козюльский. — Так на остановке и прилег, на скамейке, сидор — под голову… Хорошо. Только потом ребята подошли, молодые… Смеялись сначала, потом избили, отняли пиджак, часы, грибы отняли. Пиджак старенький был, ладно, грибы там, но бить-то на что?..
— А я знаю, это сексуальная сублимация называется, — пытался остановить его Чукигек. — Ты слушай меня… Фрейд, понимаешь…
"Инстинкты движут скотами, они и сами не понимают какие…"
— Сильно били — чуть выжил, считай, год в больнице. Еле вылез с того света.
Мамонт вдруг почувствовал острый припадок жалости, почти любви, к этим некрасивым корявым мужикам:
— Я тоже один раз умирал вроде. Замерз в холодной воде… Видел и пресловутые Елисейские поля. Плохо там, не понравилось мне в загробном мире.
— Ты слушай меня! Про меня! — кричал Демьяныч, свесившись над костром. — Сколько живу — столько били. Как только не убивали меня… На войне череп от осколка раскололся. Пополам. И после… На голове шрамов столько — удивляюсь, как еще волосы растут.
По кругу дошел тазик с пуншем. Сдув огонь к краю, Мамонт припал к горячему ободку. Терпкое пойло никак не уходило в горло, а тут еще Козюльский ухватил за шиворот, пытаясь что-то сказать. Мамонт оттолкнул его:
— Ну что, Козюльский, живем? Вольготно- весело. Правда? Правда, говорю? Чего молчишь?
— А я раскаиваюсь! У меня, бугор, как выпью, всегда раскаяние… Стыдюся я! Раска-и-ва-ю-ся! — Он подавился словом.
— А ты не раскаивайся! — произнес Мамонт строго. — Здесь тебе неперед, неперед, не перед кем не надо раскаиваться. Ты свободен, понял. Слушай меня, Семен! Здесь нет того общества, которое тебя прессовало, преследовало. Посмотри по сторонам — нет нигде. Вообще никакого общества нет.
— Правильно, — тянул Козюльский. — Общество. Стыдюся я.
— Слышь, Мамонт! — издали кричал Пенелоп. — Я вот вражеский голос слушал, а теперь не пойму ни хрена. Тысячи жителей острова, говорит, ведут вооруженную борьбу с колониальной армией Мамонта- это как? А политический покойник — где такой?
— Споем, мужики! — кричал Кент. — Давай… Там, где багульник… Багульник. Ну! Багульник на сопках цветет…
Японки напротив о чем-то негромко разговаривали, спокойные и трезвые, словно чай, мелкими глотками отпивая водку из кружек. Сейчас странно звучали их голоса: не только слова, но и интонация. Быстрая речь, как будто в ритме чтения прейскуранта. Внутри головы вертелось: "Салат из орхидей. Попугаи вареные. С перцем, лавровым листом. Пельмени с моллюсками, ракушки тож. Плавники акульи. Рыба-прилипала."
— Кус-кус из белого человека, — пробормотал он вслух.
— Парьятна апети, — вдруг внятно сказала японка, сквозь огонь глядя на него.
Опираясь о лысину Козюльского, Мамонт встал.
— Объявляю! — заорал он. — Как губернатор острова издаю закон — полная свобода пьянства. Всем гулять вольно! Конституцию дарую.
Но его никто не слушал. Под ногами, как крабы, ползали пьяные, хватали за ноги.
Он пихнул кого-то в спину — неожиданно легко этот кто-то упал. Перешагнув через бесчувственное тело, Мамонт, почему-то стараясь идти прямо и твердо, двинулся на шатких ногах к лесу.
— Тверской фарцовщик Афанасий Никитин ходил за три моря, — громко толковал кто-то сзади. — Ходил, ходил и дошел до царства обезьян…
Потное тело охватило прохладой.
"Пей с луноликой, — почему-то скакало в голове. — Водка — яд, но в ней намек… Нас, пьяниц, не кори. Когда б господь хотел, то ниспослал бы нам раскаянье в удел…"
С звериной свободой ударив струей по каким-то невидимым во мгле лопухам, он задрал голову к небу с расплывающимися звездами.
"Это всего лишь мы, господи. А я твой наместник на острове, мелкий Бонапарт и обезьяний царь. Видный политический деятель."
Издалека доносились крики, уханье и визг.
"Это мы, дети твои, играем… Слышь, господи? Где ты там? Играем здесь, в местных кущах."
— Эх, аукнусь! Эх, откликнусь! — донесся чей-то крик.
"Слышишь, орут?"
— Если говорить о тебе, не к ночи ты, конечно, будь упомянут… — доносилось с берега. Опять крик: И ты, гад, стоишь на пути человечества к счастью!
— Ты нуль, приближающийся к абсолютному! — возмущенно доказывал кто-то. — Понял? Здесь и зарылась собака. Как говорится.
— А у тебя рот, как куриная жопа, — упорно повторял другой.
— Правильно! — вдруг согласился обзываемый. — Спасибо на добром слове. Выпьем!.. Пей, пей. Дядя Семен! Я тебя так уважаю, что, если ты заснешь, я тебе и во сне водку в рот лить буду. Не пойми меня правильно…
Мамонт залпом допил остаток из бутылки. Сознание сразу погасло. Кое-как он еще осознавал, еще видел, как вся орава голышом прыгала в черных волнах океана. Потом упал, споткнувшись, горькая волна накрыла его. Едва не захлебнувшись, Мамонт вынырнул на поверхность. Мокрый и почти протрезвевший, побрел к костру. Мимо, с визгом пробежала половая, закидывая в сторону ноги. С жадным вниманием Мамонт успел заметить по-мужски худые узловатые ноги, маленькую грудь с черными сосками. За ней прыжками мчался Пенелоп, кривой, бородатый, словно сатир, настигающий нимфу. Белое гипсовое тело женщины мелькнуло в лесу, издалека раздался и утих треск сучьев и смех.
Мамонт выхватил из коробки бутылку и швырнул ее в костер.
— Прекратить блядство! — заорал он.
Бутылка оглушительно лопнула, в небо метнулось синее пламя.
— …И будет торговля женщинами, — донесся откуда-то голос Кента. — Составить состояние… Это и есть мой черствый кусок клепп, — произнес он почему-то с немецким акцентом.
Мамонт вдруг, неожиданно для себя, захохотал, запрокинув голову; упал на четвереньки. Корчась на песке, вспомнил, как давно не смеялся. Так, ухмылялся — много лет…
Он проснулся, грубо облитый кем-то водой, лежал, не в силах протестовать. Перед глазами торчала из песка полузасыпанная черная бутылка виски — ,однако, в мучительной недосягаемости от протянутой руки.
"Один. Одинокий, как вишенка в бокале", — всплыло что-то странное в покореженном мозгу.
Накрыло второй волной.
"Прибой!" — понял он. Цепко ухватил бутылку, пополз куда-то. Та оказалась открытой, он глотнул, разбавленное океанской водой, пойло.