Коллекция (Сборник рассказов) - Хорхе Борхес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воспоминание было таким. Мальчишка оскорбил его, он прибежал жаловаться к отцу; тот позволил ему говорить, но, будто не слышал или не понимал его, снял со стены бронзовый кинжал, прекрасный и наполненный силой, тайное вожделение мальчика. Теперь он держал его в руках и внезапность обладания стерла обиду, но голос отца говорил ему: «Пусть они узнают, что ты мужчина», и в голосе был приказ. Ночь скрыла тропы; сжимая кинжал, в котором он ощущал магическую силу, он спускался по крутому склону холма, что обрывался у кромки моря, словно Аякс или Персей, населяя соленую тьму ранами и битвами. Теперь он искал вкус этого момента; остальное не имело значения – дуэльное бахвальство, неуклюжая схватка, возвращение с окровавленным клинком. Проросло и иное воспоминание, снова ночь и неизбежность приключений. Женщина, первая, дарованная ему богами, ждала в тени склепа; он пробирался галереями, подобными каменным сетям, переходами, погружавшимися во тьму. Почему приходили эти воспоминания, отчего приходили они без горечи, словно всего лишь предсказывали настоящее?
С мучительным изумлением он понял. В ночи смертных очей, куда он теперь погружался, его ждали любовь и риск, Аякс и Афродита, ибо он уже предвидел (ибо его уже окружил) гул гекзаметров и славы, гомон людей, защищавших храм, что не пощадили Боги, и черных кораблей, искавших по морям желанный остров, гул Одиссей и Илиад, что судьба повелела ему спеть и оставить вечным эхом в чаще памяти человечества. Мы знаем об этом, но не о том, что он чувствовал, погружаясь в последний мрак.
Отражение
В один из дней июля 1952-ого, он появился в Чако, в одном из мелких селений. Он был высокого роста, худой, с неподвижным лицом. О нем говорили по-разному, гадали откуда и кто он. Он выбрал ранчо у реки и с помощью двух соседей прибил на ступени доску, а сверху поставил коробку с рыжеволосой куклой. Потом, в высоких подсвечниках они зажгли по четыре свечи, а вокруг посадили цветы. Вскоре пришло все селение. Нетерпеливые старухи, удивленные дети, пеоны, смотревшие с уважением на желтый пробковый шлем, проходили возле коробки, повторяя печально:
«Мои соболезнования, Генерал». А он удрученный, стоял опустив голову и сцепив руки на животе, будто женщина перед родами, и отвечал: «Судьба. Было сделано все возможное».
Кружка стояла рядом и все кидали туда по два песо, и опять подходили к гробу.
Что же за человек (спросят меня) придумал и разыграл этот мрачный фарс? Фанатик, безумец, циник? Он думал, что он – Перон, играя жуткую роль вдовца? История эта невероятна, но и она была в этой жизни, и даже не раз, а во многих местах, с разными декорациями и актерами. Это лучшее зеркало того странного, нереального времени, это сон, виденный в забытьи, это драма в трагедии, это вводная пьеса в «Гамлете». Он не был Пероном, как рыжая кукла не была Евой Дуарте, но и Перон – не был Пероном, и Ева – совсем не Ева, они все – неизвестные и забытые анонимы (чьи имена и лица даже и не важны) игравшие на потеху легковерных людей окраин.
Предисловие к книге «Похвала тени»
Не возводя это в принцип, я посвятил свою (уже очень длинную) жизнь буквам, текстам, безделью, спокойной беседе, филологии, мистерии Буэнос-Айреса и тем странностям, которые, не без некой вычурности, называются метафизикой. Была в моей жизни и дружба с теми немногими, что были нужны мне, и не было в жизни врагов, а если такие и были, то мне об этом не сообщалось. Истина в том, что никто нас не может обидеть, кроме близких и нежно любимых. Сейчас, в мои семьдесят лет (цитата из Уитмена) я выпускаю на свет пятую книгу стихов.
Карлос Фриас мне внушал, что я должен использовать этот пролог для декларации новой эстетики. Все во мне восстает против такого совета. Я не изобретатель эстетики. Время меня научило некоторым приемам: избегать синонимов, испанизмов, аргентинизмов, архаизмов и неологизмов; любить привычное слово; вставлять в свой рассказ узнаваемое; делать вид, что я неуверен, ибо может быть жизнь обгоняет память и что-то уже не так; говорить о поступках (это я понял читая Киплинга и исландские саги); помнить, что старые формы совсем не всегда обязательны, ибо время и их уничтожит. Такие приемы не создают эстетики. А кроме того, я вообще не верю в эстетическую принципиальность. Она не способна к абстрактному существованию, изменяема каждым писателем (в каждой новой работе), эстетика не более чем стимул или просто найденный способ.
Это, как сказано, моя пятая книга стихов. Справедливости ради, замечу, что она не хуже других, но, пожалуй, не лучше.
Кроме зеркал, лабиринтов и шпаг, к которым уже давно привык мой читатель, здесь появились две новые темы: старость и этика. Последняя никогда не переставала занимать моего друга в литературе Роберта Льюиса Стивенсона. Вниманием к этике и морали вообще отличаются протестанские нации от приверженцев католичества.
Мильтон в своей академии хотел учить детей математике, физике, астрономии.
Доктор Джонсон в XVII веке писал:
«Благоразумие и справедливость – ценности всех эпох. В любое время, в любом месте, мы – прежде всего моралисты, и лишь иногда – геометры».
На этих страницах рядом (надеюсь, не ссорясь) – стихи и рассказы. Я могу указать на очевидные источники: книга «Тысячи и одной ночи» или рассказы Чосера. Существующие противоречия, кажутся мне случайными, и я бы хотел, чтобы эту книгу прочли как книгу стихов. Том, сам по себе, не есть эстетический акт.
Это осязаемый предмет среди многих и многих других, эстетический акт возникает, когда книгу читают. Кстати, многие думают, что стих до прочтения лишь типографический отпечаток.
Нет. Напечатанный стих уже многое говорит нам. И не только о ритме. Мы предупреждены, что нас ждет не информация, и не размышления, а сгусток поэтической эмоции.
Я дышал и Уитменом, и простором псалмов, но на склоне лет убедился, что мне доступны лишь некоторые из классических метров. В одной из милонг я (глубоко уважая) подражал знаменитой смелости Акасуби и мотивам моих окраин.
Поэзия не менее странная штука, чем любая другая работа. Удачный стих может вам не понравиться – это дело Случая или Духа (только промахи – всецело наши), но я жду, что читатель найдет здесь что-нибудь для себя, ведь красота в этом мире для всех почти одинакова.
Легенда
После смерти Авель увидел Каина. Они шли по пустыне высокие, и видно их было издалека. Они сели на землю, развели костер и согрели себе еду. Молчали, как всякий уставший после долгого трудного дня.
На небе зажглась одна, еще никем не названная звезда. Каин сказал брату:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});