Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таня Дрот, проходя, с обычной опасливостью придержала рукой юбку, чтобы нечаянно не задеть меня — не замараться, что ли. Наверно, я для нее навсегда связалась с едко пылящим весенним сором, со скандальной бранью, с гнилой подметкой, брошенной в дворничиху, — со всей грязной убийственной обыкновенностью того давнего происшествия. Изотова шла с Орлянкой.
— Пойми// мы все// перестали бы// с тобой// разговаривать// но ты и так// хорошо наказана. Дошло?
— Дошло, — послушно отвечала Орлянка, и староста отделилась от нее и присоединилась к Румянцевой и Бываевой, сопровождавших Пожар. Пожар в этот миг бросила портфель и специальный мешочек для шапки и шарфа на свободный стул возле меня и принялась копошиться в вещах. Достала из мешочка фетровый черный берет, вытащила из портфельного карманчика круглое зеркальце с ромашками на обороте и надела берет слегка набекрень.
— Пожарник! Скорей! Ты что застряла, Поджарочка?.. — донесся из коридора отдаленный медовый всплеск Лены Румянцевой.
— Сейчас! — полунедовольно, полугорделиво крикнула Пожарник и добавила то ли для себя, то ли даже для меня: — Подождут.
И не без кокетства распушила перед зеркальцем желтый меховой помпон на берете, напевая негромко:
ТОЛЬКО УТРОМ В КАЮТЕ НАШЛИ
КАПИТАНОМ ЗАБЫТУЮ ТРУБКУ,
И ЕЩЕ, ПОД ДИВАНОМ В ПЫЛИ,
ВСЮ ИЗМЯТУЮ СЕРУЮ ЮБКУ…
Тридцатое апреля
Я сижу в средней колонке, увенчанной учительским столом, от этого стола довольно близко, хоть далеко еще то время, когда мне придется постоянно находиться под присмотром учителя. Наташка Орлянская — на второй парте третьей колонки, что вдоль окон.
Все три окна класса, нестерпимо яркие от полуденного весеннего солнца, отражаются в черноте доски поверх ее наведенных по трафарету вечных косых линеек, в которые вписано удивительно стройным и твердым почерком Мавры Аполлоновны: «ПЕРВОЕ МАЯ — НАШ ПРАЗДНИК». Окна отражаются и в наших партах, в сентябре сиявших беспорочно черным глянцем, но ставших белесоватыми, с заметными при солнце царапинками, шероховатостями и потертостями, сейчас прогретых светом до слабенького деревянного запаха. Видно, что прогрелась и ржавая крыша жилого дома напротив, со всеми ее перильцами, воронками труб и избушками мансард (у каждой своя крыша), со всеми ее воробьями, пушисто растопорщившимися навстречу теплу. Этот дом, в котором живет одна из наших, Галка Повторёнок, дочь школьной нянечки, — наш ежедневный экран погоды, времени дня и хоть чего-нибудь нешкольного: воробьев, цветочных горшков на фоне белого оконного тюля мансард, тупо лоснящихся бочонков из фаянса «под дуб», стоящих между рамами.
Пыль — надо же, сколько ее в классе, пыли! — кипит в лучах, неутомимо танцуя и не опускаясь. Через проход между колонками, сквозь самую гущину солнечной пыли я передаю Наташке записку, пользуясь тем, что Мавра Аполлоновна поминутно унимает вертящийся и ровно подшумливающий 1–I. Но ее меткий зеленоватый взгляд, как раз вовремя прянув с бледно-морщинистого, суженного привычной строгостью лица, все же улавливает мое движение.
— Ника Плешкова! Я тебя для этого учила писать? Сюда записку! — тут она видит протянутую за посланием Наташкину руку. — Ну, если это тебе, Наташа Орлянская, возьми и подай мне, а уж вслух прочту я сама.
С оглашением вслух наших перехваченных записок мы будем сталкиваться все десять предстоящих нам в школе лет. Учителя станут заниматься этим в расчете найти в записках орфографические ошибки, глупые выражения и дурацкое откровенничанье, обнажающее наши приязни и неприязни и помогающее держать их под контролем. Но в моей записке ничего такого нет. Мавра Аполлоновна, читая ее про себя, задавливает сильной окологубной мышцей готовую всплыть довольную усмешку. То, что она делает потом, другие преподаватели многие годы будут называть «рискованными педагогическими приемами», «поисками дешевой популярности» и тем не менее не устанут безуспешно подражать заслуженной учительнице М.А.Терпенниковой. Никогда у них широта и добродушие не пробьются через корку расчетливой театрализованной шуточки. Или просто у них не случится широты и добродушия?
— Поди к доске, Наташа Орлянская! Я передумала, вслух читать не буду, а ты у меня сама сейчас перепишешь на доске Никину записку. Я вам обеим за нее выставлю отметки. Пиши — мы заодно еще раз полюбуемся твоим почерком.
Наташка берет записку, еще не ведая, что в ней, и идет к доске. Пригнутая виноватостью и ожиданием, она, плотненькая коротышка, становится еще короче и еле достает до пустой линейки под прописью о 1 Мая. Она пишет, заглядывая в записку:
«Завтра первое мая. Может быть, отпустят раньше. Пошли гулять?»
Наташкиным почерком и впрямь можно полюбоваться. Он мало чем отличается от прописи Мавры Аполлоновны: те же кудрявые навершия букв, изящные утоньшения и утолщения, тот же умеренный наклон вправо — вот разве что соединительные черточки меж буквами чуть боязливо подрагивают.
— По письму и по чистописанию я бы поставила тебе, Наташа, пять. А Нике — четыре, потому что чистописания у нее в записке вообще ни на грош, как курица лапой, зато без ошибок. Но за поведение, за постороннюю переписку на уроке, обеим вам — по единице. На эту единицу и снизятся ваши оценки. Орлянская получает четыре, Плешкова — три. В журнал ради завтрашнего праздника я эти оценки не занесу. А теперь, — обращается Мавра Аполлоновна к 1–I, — читайте мой ответ на записку Ники.
Она отбирает у Наташки мел, отстраняет ее от доски и, вкладывая в писание все свое твердое каллиграфическое совершенство, выводит на нижней линейке:
«Отпускаю. М.А. Терпенникова. 30 апреля 1945 г.»
Мавра Аполлоновна поворачивается к недоумевающему 1–I:
— Непонятно? Я вас отпускаю. Вы свободны до третьего мая. Можете катиться, погода на славу. Дежурная! Не забудь перед уходом открыть фрамуги!
Суматоха, торжествующие визги. Резкие деревянные аплодисменты откидных крышек парт. Дежурная Валя Изотова стирает с доски, одну за другой открывает фрамуги, оттягивая их на крепких витых шнурках. Ведь у нас теперь во всех окнах новенькие стекла и широкие фрамуги — даже в третьем, дальнем от двери окне, что всю зиму было забито фанерой с круглым вырезом наверху для трубы маленькой печурки, топившейся прямо в классе. Труба эта, вся в серо-синих переливчатых пятнах и коричневых потеках какой-то смазки, вплоть до весенних каникул коленчато изгибалась над нашими головами, затемняя и суживая класс, делая его похожим на тесный вагончик, но зато — согревая. Пока мы в марте отсутствовали, печку с трубой убрали, окна заново застеклили и поставили под ними батареи.
На улице — парное тепло. Его можно не только чувствовать, но и нюхать. Оно пахнет самим собой, теплом, хотя этот запах составной, сложный.