Бедолаги - Катарина Хакер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь к станции метро, он достал мобильный и набрал номер Андраша. Тот немного удивился, но и обрадовался. Договорились встретиться вечером.
Когда Андраш, опоздав на полчаса, тянувшиеся так же долго, как сегодняшняя дневная прогулка, появился в дверях кафе «Ленциг», Якоб даже испугался, такой он стал внушительный, солидный. И главное, очень скоро вник в суть проблемы.
— Разве Бентхэм не прав? — поразмыслив, спросил Андраш. — Ты ведь действительно верил, что восстанавливаешь некую справедливость. А тут уж без евреев не обойдешься, хотя их Конференцию по материальным искам многие рады бы послать куда подальше. Призраки прошлого или их потомки — впрочем, тоже сильно напоминающие призраков — подкидывают государству свидетельства того, что Федеративная Республика это дело продвинула, наладила и что преступна только ГДР с ее на весь мир объявленной невиновностью. Политики ведут игру: прошлое право против права на прошлое — и прикрываются именем истины.
— Что ты имеешь в виду? — не уразумел Якоб.
— Действия Федеративной Республики оправданны. Может, многие и не хотят видеть тут евреев, но это цена вопроса, если хочешь называться правовым государством. А другие последствия нацизма никому не интересны, теперь о них и говорят по — другому, постепенно выставляя вперед жертвы, принесенные немцами, бомбардировки немецких городов. Пойми меня правильно. Конечно, я за то, чтобы украденное вернули, по мне — как имущество, а не в виде компенсации. Но я понимаю, что это странно. Потомки изгнанных и уничтоженных людей пытаются вернуть вычеркнутое прошлое своих предков. И вообще: могут ли немцы и евреи жить вместе? Я не уверен.
— Но ты же здесь живешь! Это и есть — вместе. К тому же реституция не означает, что надо здесь поселиться.
— Именно что — не надо поселиться. Значит, твое дело прежде всего — возмещение убытков. Доходы от аренды и так далее. Ничтожная компенсация за гибель того, что люди хотели сохранить для себя навсегда. А я тут и венгр, и немец — как хочешь. Кто вообще знает, что я еврей? Петер не знает, Изабель не знает. Никто не спрашивает, а я никому не тычу этим в нос. Зачем мне? Я и сам толком не знаю, что это для меня значит. Я еврей? Да, конечно. Но в первую очередь я венгр-эмигрант. Один экзотический факт перекрывается другим, не менее экзотическим. Но оттого, что существует Израиль, тут мне жить легче.
— А ты бывал в Израиле?
— Бывал, и не раз. У меня родственники в Тель — Авиве, хотя их не так много, как в Будапеште. — Андраш откинулся на спинку стула. Могут про себя ничего и не рассказывать, достаточно один день с ними провести. Вечная процессия — из магазина к родне, от родни по каким-то делам, и вечные вздохи о том, что помнят только старики. У нас все размыто, рассеянно — моя сестра с мужем или ты с Изабель, — все живут примерно одинаково. Но когда я приезжаю, родители опять перетряхивают все старье, которого сами меня лишили, отправив в Берлин. Думают, это и было детство, но ведь детство я провел здесь. А там не был давным-давно, вот они и лепят мне истории про всех, кто уехал, и всех, кто остался. Про их ностальгию, честолюбие, любовь, разводы и ложь.
Якоб взглянул в окно, словно отсюда мог увидеть наверху свою квартиру, где с его отъезда ничего не переменилось.
— Я так и не знаю, надо ли было уезжать в Лондон. Там меня не покидает ощущение, будто чего — то не хватает, но чего?
— Ты поэтому хотел со мной встретиться? — добродушно, почти ласково спросил Андраш.
— Сегодня днем я вот что подумал: жизнь человека очерчена некой линией, контуром, и этого достаточно. А что это значит, сам не знаю. Обстоятельства меняются.
— Обстоятельства?
Якоб помолчал. Потом все-таки спросил:
— А почему нельзя жить в двух местах? К чему этот так называемый выбор? Может, человек обретает себя именно внутри контура и вдруг да поймет: этого достаточно. Более чем достаточно.
На следующий день Якоб побывал в административном суде. Ганс за ним заехал, пошли обедать — разочарованные встречей, настороженные, и Якоб напрасно пытался найти нужные слова. Хотелось сказать, чтобы приезжал в гости, но не получилось. Ганс отвез его в Тегель. На прощание обнялись, и Якоб, увидев на лице друга улыбку — открытую, грустную, теплую, — тихонько погладил его рукав.
Самолет подлетал к Хитроу, кружил над городом, внизу виднелись Риджентс-парк, Портленд — стрит, и Якоб, скованный ремнем безопасности и строгим взглядом стюардессы, пытался разглядеть Девоншир-стрит.
Бентхэм несколько дней не появлялся в конторе, но Якобу никто не сказал, где он.
26
Магда сама его бросила, «до поры до времени», как она сказала, «на некоторый срок» и чтобы избежать унылого прощания, которое предстоит несомненно, если долго терпишь и уж не знаешь, чего ждать, на что надеяться. «Итак, мы разбились об ожидание», — подумал Андраш и удивился, что первое легкое чувство горечи испарилось так быстро. Чаще обычного ходил он по городу, рассеянно и кругами, снова и снова по тем же улицам и площадям, иногда вдруг оказывался где-то далеко — Вайссензе, Марцан, — там, где к северо-востоку расползались унылые многоэтажки, переходящие в поля. Несчастлив он не был, до этого не дошло, он просто шел и шел неведомо куда, точнее — прямо, и в душе у него был мир. Во всем перерыв — даже в его тоске по Изабель, в его злости по поводу последнего письма от нее два месяца назад, взволнованного из — за войны, нарочито остроумного, особенно в сообщении, что их-де призывают запасаться свечами и батарейками, и тогда он счел ее состояние идиотским и жалким, смесью наивности и неправдоподобной иронии — именно так она описывала склад припасов под кроватью. «В конечном счете ничто ее не трогает, — думал Андраш, — у нее поразительный талант оставаться безучастной, когда что-то ее на самом деле задевает — переезд Алексы, смерть Ханны, собственная свадьба. Не кошка и ее семь жизней, а щеночек — все ему нипочем, такой он миленький, никто не тронет».
Он не скучал ни по Изабель, ни по Магде, и все же обе они заполняли пространство его жизни, прогулки, ночные часы у открытого окна на границе темноты, отделявшей конец Хоринерштрассе от огней Александерплац. Андраш снова начал курить — сначала с трудом, с отвращением, кашлем, просто господин Шмидт однажды на лестнице предложил ему сигарету, и он влюбился в красный огонек, в тлеющее время. Стоял у окна, вдыхая запах пыли, к чему убирать квартиру, если никто не придет? Красный диван, где сидела Изабель. Кровать, где он спал с Магдой. Их фигуры, их тела, какие бы ни были разные, а сливались воедино — поджарая худоба Магды, округлость Изабель, сбывшееся и несбывшееся. А он и не уверен, что различие столь велико.
Часто он просыпал, рискуя вконец опоздать в бюро, и тогда звонил Петер — разъяренный, требовательный. Андраш, подчиняясь долгу, появлялся с помятым лицом на Дирксенштрассе, хватался за работу и, все-таки приведя дела в порядок, прислушивался к шумам на улице, шагам, женским голосам, доносящимся наверх, опять-таки подходил к окну, глядел на девушек и размышлял, осталась ли у него хоть толика к ним интереса, пусть даже восхитительны их платья, и движения бедер, и тонкие руки, щиколотки — всё, что его привлекало, но издалека, издалека. Впрочем, он ни от чего не отказался. Порой, почувствовав вдруг себя обиженным, Андраш внимательно наблюдал, задерживают ли женщины на нем взгляд, отвечает ли ему взглядом та, что ему понравилась, отвлечется ли на миг от мужчины, с которым сидит за столиком, и вообще — приятно ли, отмечено ли случайное его прикосновение в очереди перед кино, в другой толкотне? Он познакомился с Клер, тридцати лет, и был обласкан ее надеждой, ее восхищенными и робкими прикосновениями, но сбежал окончательно и бесповоротно. И недоверчиво спрашивал себя: а верно ли он поступил?
В памяти сохранились от Клер нежные карие глаза косули и что-то в них неуловимое, невесомое, легкое до самоотдачи. Это ему нравилось, ведь и он сам, и все, для него важное, обладает свойством легко скользить по поверхности, скользить по воздуху подобно листьям, подобно тополиному пуху, нежным ветерком гонимому прочь.
Как-то в сияющий майский день он забрел в западную часть города, на кладбище, где толпа людей в темных платьях как раз устремлялась к выходу. Ханну он не навещал со дня похорон, а теперь узнал наконец какая ухоженная у нее могила, видно, Петер и недели не пропускал — сажал, полол, ровнял землю. Надгробный камень с именем Ханны уже пообветшал, покрылся сзади светлым зеленоватым мхом, и было в этом что-то утешительное.
Придя в другой раз, под вечер, Андраш увидел, как от живой изгороди разбегаются дикие свиньи, да тут, наверное, бродят и лисы, и всякие разные зверюшки — в садах на Геерштрассе, до самого Шарлотгенбурга. Он описал все это в письме к Изабель: аромат акации и липы, игру теней, когда свет с улицы падает на листву деревьев, на помпезные ограды и жалкие кривые заборы, отделяющие участки и дома от дороги, призрачную широкую улицу в сторону Шпандау, которая потом выходит к Олимпийскому стадиону. «Помнишь ли ты, — писал Андраш, — слова Буша: «Ничто не останется прежним»? Геерштрассе, кажется, не изменилась с тридцатых годов, кладбище тоже. Ничто не изменилось. И, все-таки изменилось. Ханна умерла. Ты замужем и живешь в Лондоне, я, наверное, уеду в Будапешт. Может, насовсем, а может — проживу там месяца два, но квартиру в Берлине уж точно оставлю за собой. Господин Шмидт все еще тут, прочно обосновался на чердаке, домоуправление ищет покупателей, но пока они никого не нашли, так мы и проживаем вдвоем, и оба довольны своим подвешенным состоянием».