Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем печальнее последнее явление, тем ценнее возможность отметить существование в нашей общественной среде деятеля, оставшегося неизменно и несмотря ни на что верным себе во всех фазисах своей жизни, отданной неуклонному служению идеалам личной и общественной нравственности. Таким деятелем представляется К. К. Арсеньев. Родившийся 24 января 1837 г., он был младшим сыном известного статистика и историка Константина Ивановича Арсеньева (1789–1865 гг.), и если справедливо изречение, что «дитя — отец взрослого», то некоторые черты деятельности Арсеньева должны были быть посеяны еще в его детстве. Отец его был жертвою известного разгрома Петербургского университета, произведенного в 1821 году Руничем, усмотревшим «обдуманную систему неверия и правил зловредных и разрушительных в отношении к нравственности, образу мыслей и духу учащихся» в том, что молодой профессор в своих «Начертаниях статистики» находил землю, возделанную вольными крестьянами, дающею обильнейшие плоды против обработанной крепостными, считал гражданскую личную свободу истинным источником величия и совершенства всех родов промышленности и указывал на запутывание в сетях ложного толкования законов невинных и неопытных людей «знающими», руководящимися не беспристрастием, а лихоимством. Осуждение крепостных отношений, бессудия и бесправия, подмеченное Руничем во мнениях Арсеньева, без сомнения, нашло себе место в уроках, даваемых последним наследнику престола, будущему Александру II, отразившись и на его великих реформах. Этим же осуждением проникнуты были и руководящие начала деятельности К. К. Арсеньева. Училище правоведения, в стенах которого пробыл молодой Арсеньев с 1849 по 1855 год, не оставило в нем особенно теплых воспоминаний. Через тридцать лет по окончании курса («Русская старина», 1886 г.) ему вспоминались, на общем тусклом фоне рутинного преподавания и формалистической дисциплины, лишь два профессора, обладавшие способностью оживлять свой предмет, и выделялся, возбуждая благодарное чувство, образ П. Д. Калмыкова, всегда серьезного, почти мрачного, но изысканно-вежливого и деликатного, поражавшего сдержанно-страстным отношением к своему предмету (уголовному праву), выражавшимся во всем — в голосе, тоне, образной речи и пафосе, с которым он говорил об излагаемых им учениях или восставал против смертной казни, телесных наказаний и наложения клейм, что было, по тогдашним временам, не совсем безопасно для профессора. Весной 1855 года молодой Арсеньев окончил курс и вступил в общественную жизнь, под далекий гул Севастопольской канонады, в которой уже слышался погребальный салют проникнутому удушливой и сгущенной тьмой крепостному строю государства. Хотя Иван Аксаков еще писал в это время своему отцу, что «каждый мыслящий русский имеет право на мученический венец», и спрашивал его: «Чего можно ожидать от страны, создавшей и выносящей такое общественное устройство, где надо солгать, чтобы сказать правду, надо поступить беззаконно, чтоб поступить справедливо, надо пройти всю процедуру обманов и мерзости, чтобы добиться необходимого законного?»— но заря новой жизни в других условиях уже чувствовалась. Первые годы деятельности прошли для Арсеньева в службе по центральному управлению министерства юстиции, в участии в редактировании основанного в это время журнала этого министерства и в мечтах о кафедре всеобщей истории в университете, для чего он готовился к экзамену на кандидата историко-филологического факультета и слушал лекции в Бонне. Мечта эта, однако, не осуществилась, хотя Арсеньев к ней возвращался не раз. Невозможность остаться за границею необходимое время и журнальная работа, затягивавшая его по мере расширения горизонтов, задач и фактических прав печати, заставили его отказаться от мысли о кафедре. Результатом этого периода жизни его явился ряд этюдов по политической экономии и государственному праву, множество статей в отделе иностранной политики в «С.-Пб. ведомостях» Корша и перевод «Истории французской революции» Минье, с предисловием к нему.
Все эти труды отразили на себе громадную эрудицию, которою обладал автор, и ту точность и, так сказать, изящество анализа общественных учений и явлений, которыми затем неизменно отличались его работы, написанные всегда тем простым и убедительным языком, который свидетельствует прежде всего о глубокой вдумчивости автора. Эти статьи особенно были ценны для выражения общественного настроения и той жажды обновления, которыми была проникнута русская жизнь в годы реформаторской деятельности Александра II, направленной к резкому изменению «устройства», с такою горькою правдою обрисованного Иваном Аксаковым. В основе этого настроения и этой жажды лежал идеал более разумной и достойной личной и общественной жизни, средствами для достижения которого являлись — политическая свобода, веротерпимость в истинном ее значении, отсутствие стеснительного произвола над полетом и выражением мысли и искреннее уважение к человеческой личности вне всяких племенных или религиозных «межевых знаков»… Идеал разделяли многие, средства с полною ясностью сознавали не все, но верность служению первому, по мере замедления преобразовательной деятельности правительства и замены ее застоем, а потом и решительным попятным движением, сохранили очень немногие. Но для Арсеньева все это составило неразрывное «principium movens» [20] его духовного мира и его практического действования. Из каждой страницы его многочисленных произведений звучит призыв к тем началам, без которых жизнь общественного организма представляется ему медленным разложением, ведущим к смерти. Это отражается и на его публицистической аргументации: для него просветительные и общечеловеческие основы общежития не только не подлежат сомнению, но и непоколебимы никакими внешними обстоятельствами. Все, что их извращает или затуманивает правильную их оценку и понимание, — пройдет, должно пройти! Поэтому вся его публицистическая деятельность, несмотря на его всегда уравновешенный тон и умеренный язык, есть в сущности восторженное исповедание непреложных начал добра, справедливости и нравственной красоты. Если бы пришлось выбирать девизы для ее символической характеристики, то, конечно, «eppur se muove» и «Carthago delenda est» [21] были бы самыми подходящими. С этой точки зрения Арсеньев представляется оптимистом, притом весьма упорным. Он был им, когда волна общественного настроения несла его с собою, он оставался им в эпоху малодушных сомнений и колебаний, он пребыл тверд в своей вере и тогда, когда круг людей, верных традициям шестидесятых годов, стал делаться маленьким. Брезгливо уклоняясь от задора полемических споров, Арсеньев не избег, однако, разнообразных и всегда беспочвенных нападений в печати. Между ними было, однако, одно, повторявшееся с торжеством и с «покиванием глав», которое было вполне верным и имело значение, неожиданное для бросавших его с укором. Да! Арсеньев всегда оставался «прямолинейным либералом». В проведении своих взглядов на основы гражданской свободы и на условия ее осуществления он не допускал компромиссов и приспособлений, не признавая — ни чтобы цель могла оправдывать средства, ни чтобы желанный и светлый исход мог быть достигнут нечистыми способами. Нравственный компас в его статьях, речах и других работах постоянно и неуклонно показывал на север в то время, когда все румбы смешались в глазах у большинства и почти все вопросы сводились к тому, — как бы не выйти случайно из гавани, в стоячей воде которой приходилось так уютно, безмятежно гнить, или как бы поскорее в нее вернуться, если мимолетный ветер из нее вынес.
Основные и руководящие начала каждого научного и политического мировоззрения просты и несложны, и благо тому обществу, в котором есть люди, умеющие указывать тем, кто постоянно вращается среди житейской путаницы понятий, противоречивых настроений и низменных инстинктов, на ясный и прочный символ своей веры в лучшее будущее, неустанно отражая нападения прозаической повседневности на то, что, по их мнению, должно быть общественным идеалом. «В своей писательской деятельности, — говорил Гете Эккерману, — я никогда не спрашивал, чего хочет обширная масса и как я удовлетворю ее; я всегда думал только о том, чтобы стать по возможности более проницательным и выражать то, что сам признал за доброе и справедливое». Так поступал и «прямолинейный либерал» Арсеньев, никогда не стараясь применяться к господствующим вкусам и течениям. Это его свойство нисколько не оправдывало и другого упрека, подчас делаемого ему даже людьми, далекими от отрицания чистоты и возвышенности тех начал, от которых он отправлялся в каждом своем труде, — упрека в отрешении от жизни и в некоторой утопичности своих взглядов, не желающих считаться с могущественными, будто бы, факторами действительности. Глубокое знание истории, во всех ее видах, привело Арсеньева к признанию, что последние факторы очень часто лишь кажутся прочными и неустранимыми. Пред холодным взором истории постоянно повторяется стих Вергилия: «multa renascentur quae jam cecidere— cadentque quae sunt in honore…», и то, что сегодня считалось чуждым и навязываемым жизни, завтра оказывается ею-то именно и порожденным, и властно требуемым. При поступательном движении человечества вперед, несмотря на отдельные периоды остановок и даже обращения к уже пройденным этапам, те, которые презрительно обзывают носителей пытливо смотрящей в будущее мысли утопистами, похожи на людей, смотрящих назад с задней площадки последнего вагона в поезде, не замечая, что и они мчатся вперед, но только задом. Разбирая всегда с чрезвычайной подробностью и обстоятельностью каждый представляющийся ему общественный вопрос, Арсеньев, обладая удивительною памятью, снабжал свои выводы вескими доказательствами, почерпнутыми из истории и проверенного житейского опыта, и всегда старался опровергнуть заранее все возможные возражения или столь излюбленные у нас искажения и подтасовку того, о чем идет речь, как бы соглашаясь с Кондильяком, что «quand on travaille sur les questions et connais. sances humaines, on a plus d’erreurs a detruire que de verites a etablir». Вообще надо заметить, что трудно решить — не являются ли «отрешенными от жизни» не те, кто упорно стремится к нравственному и политическому преобразованию человеческого быта, а те, которые, в своей духовной близорукости, считают возможным остановить ход истории и властно сказать ей: «До сих пор!». Будущее, рано или поздно, покажет, насколько жизненно и жизнеспособно бывает то, что писатель рисует как достижимый идеал. Важно лишь, чтобы он был правдив с самим собою и со своими читателями, чтобы он искренне считал за истину то, что он рисует, как таковую. «Истину нельзя урезывать по действительности, — писал граф Л. Н. Толстой Страхову, — уж пускай действительность устраивается по отношению к ней, как знает и умеет…»