Журнал Наш Современник №6 (2002) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находили для меня кой-чего, и этим питались все. Раз свинины кусок раздобыл Беляев. Съели. Прибежал кто-то из красноармейцев — вы что жрете? Этот кабан вчера сдох. И что вы думаете? Желудок не выпустил назад, не отдал. Вот как ели! А спали? Изба полна богатырей, храпят, темно. Я нащупал свободное место, лег, и вскоре меня будят:
— Это мое место!
— Подь ты!
— Это мое место. Я из особого отдела.
— А я из газеты! — Он попятился. Вот как газеты боялись!
Да... А ночью я пошел по малой нужде к двери, тесно, некуда ногу поставить. Нащупал ногой котелок, топчусь по нему, никак не могу отодвинуть в сторону. Зажигаю спичку, а это я на голове топчусь чьей-то. Вот как спали!
Щетинская сейчас называется эта дивизия, и они меня еще числят в ней бойцом.
Мы все же договорились, что Л. М. примет позднее несколько раз стенографистку и порасскажет о гр(ажданской) войне, вроде воспоминаний подиктует, — надо посмотреть, что получится.
Юре:
— Ваши науки — единственная надежда. Оптимальные процессы нужны.
Прочел “Приглашение к откровенному разговору”, подписал.
Потом говорил о Китае. Л. М. считает, что они полезут на нас при жизни Мао.
О крошке хлеба (...)
— Теперешняя расточительность противоречит старой крестьянской морали. Хлеб отчужден, ты его не добываешь и посему не бережешь.
Немцы показали, что они могут быть зверями. Помню, мой ответ о Гете на вопрос какой-то газеты получил первое место, был признан лучшим. Я сказал, что не знаю, кто кого написал — Гете Фауста или Фауст Гете. Но дом Гете в Веймаре — отвратительное впечатление.
Я:
— Да, я тоже был там. И рядом, на глазах у Гете умер Шиллер — у него не было денег пригласить врача...
— В Югославии, на заседании Пен-клуба, я сказал, что у меня есть внуки, и мы нашим внукам оставляем заминированную землю. Миру нужны сейчас не генералы, а большие сердца...
26 апреля 1969 г., суббота. Вчера вернулся из Ростова и Вёшек. Поехали вчетвером — Ганичев, директор болгарского издательства “Народна Младек” Иван Попов, В. Фирсов* и я. Мы лишь мечтали попасть к Шолохову и в первый день поехали к Закруткину**, в Кочатовскую станицу. На берегу Дона стоит этот дом, хорошо стоит. Сад большой, виноградник, пчельник. Долго обедали с кислым вином, но было и хорошее, ладанное. Прочел В(италий) А(лександрович) нам главы из новой повести “Матерь”, договорились, что отдаст в “Молодую гвардию”. Притащили мы ему с берега Дона громадный и тяжелый якорь с пятиметровой толстой цепью, старик был тронут до слез. Но мы, если б были трезвые, никогда бы этого не сделали, просто сил бы не хватило. Дал на дорогу канистру вина, тепло попрощались мы с ним, и он пригласил нас еще к нему приехать.
На следующий день поехали мы в Вёшенскую. Накануне познакомились с сыном Шолохова, тоже Михаилом, и его женой Лялей — очень милая пара. Миша ихтиолог по образованию, пишет диссертацию философскую на тему “Человек и природа”. Он поехал с нами. Печальный вид имеют этой весной донские степи! Все вроде в природе так идет, как шло — солнце горячее палит, воздух легок, дали ясны, жаворонков тьма, они, как цикады, поют в небе, в степной дали и где-то возле уха, невиданные, яростные в своей песенной страсти. Однако душа болит — на всех возвышенностях земля посветлевшая, покоричневевшая — выдута и вымыта почва (...); русла старых пологих балок, поймы речонок распаханы, даже самый слабый ветерочек несет клубы пыли, и они (...), будто рассеянный дым, коричневы, несутся высоко, метров на двести-триста над землей вздымаются. Но самое страшное и печальное: горы черной земли, надутой у дорог, засыпанные ею низины, занесенные по макушку лесополосы придорожные — земля в беде образца 1969 года. Миллиардные убытки, пересев сплошной, а яровые в этих местах неуродистые, однако самое главное — нет гарантий от непоправимой этой беды на будущее. В этом году было очень мало снега, дули ветра, а почва перепылена и нет почти лесополос. На перевозе через Дон встретился лесник. Говорит, там, где были полосы, пересевают 20 процентов площадей, где не было — 80 процентов...
Главное в здешнем пейзаже, на мой взгляд, — небо. Земля сжимается под ним — огромным, ясным; редкие облака ослепительной белизны придают ему объемность, глубину. Просторная земля во все концы расширяет душу, и земля тут велика!
Шолохов болел перед нашим приездом, нога у него (...), и мы вначале думали, что он лежит, рассчитывали на часок-другой — и назад. Не вышло. Дом его под зеленой крышей завиднелся с донской матеры. Крутой берег поднимал его высоко в чистое небо. Рядом, слева — купол церкви и еще какие-то постройки, позднее выяснилось, что там центральная площадь Вёшек с кинотеатром, РК и магазин. Дом двухэтажный, каменный, с чистыми подъездами и подходами, в окружении большого сада. Есть “баз” — староказачий островок с животиной: корова и козы...
Шолохов встретил нас в вестибюле дома — и с ходу:
— А я вас уже третий день жду. Думал, в субботу будете.
— Мы не надолго, часок посидим и поедем...
— Ладно, ладно, это мы посмотрим! Давайте руки мыть и за стол... Как, Володя, живешь? — вдруг обратился он ко мне.
— Спасибо, что вы меня помните.
— Ну уж! Как твоя язва?
— Откуда вы знаете про мою язву? — удивился я.
— Я даже знаю, что она к тебе притерпелась... Давайте-ка, давайте обедать!
За большим столом могло бы уместиться человек 25, а к нам подсел только Иван Семенович Погорелов. Шолохов его представил:
— Это Ваня, друг юности, чекист. Приставлен, чтоб за мной следить...
Мы посмеялись, и только потом я оценил по достоинству этот наш смех...
Мне понравилась в Шолохове простота необычайная в обхождении, естественное и простое исполнение обязанностей хозяина хлебосольного, уверенное дирижирование разговором. Стол был по-русски щедро завален едой, и все так вкусно, что я давно не едал ни такого поросенка, ни огурчиков, ни рыбца, ни холодца. Пили “Курвуазье” и “Мартель”, и после первой чарки Михаил Александрович рассказал нам к месту и чисто по-шолоховски первую новеллу.
— Вы, значит, были у Закруткина? Он вас своим кислым вином поил? А я, знаете, с 52-го года не пробовал этого вина. И не очень хочется, сыт. Дело вышло такое. Он говорит мне — “сейчас угощу”, пошли мы по пчельнику, и он вдруг как пнет сапогом улей, тот и отвалился. “Что-то буде”, — подумал я, — но улей оказался пустым, для маскировки, от воров. Взяли мы лопаты и давай осторожно копать, чтоб, не дай бог, не разбить бутыли. Долго копали, достаем. И какое же отвратительное вино было, я уже 17 лет плююсь... Ну, правда, потом сходили к каким-то монашкам и купили ладанного вина, это было вино!..
Потом разговор касался очень многих тем — больших, острых... Вспоминаю:
— Ты, Володя, считаешь, что пишешь остро?
— Не нравится мне это слово. Серьезно, другое дело.
— Вот-вот. А “остро” — это значит перчить наши трудные дела...
Читал нам длинное письмо молодого писателя Успенского о книге Штеменко, комментировал сам, ждал и прислушивался к нашим комментариям. Успенский вовсю крыл Сталина, обвинял его и во всех репрессиях и в поражениях. Шолохов критиковал книгу тоже, но с одной позиции — за неглубокость, за расчет на обывателя — и все время поражался, каким образом такой штабист, как он (Штеменко. — Е. Ч. ), мог стать начальником генштаба. Чувствовалось, что Шолохов весь горит желанием разобраться в трагической, крупной и противоречивой личности Сталина. И как бы без видимой связи:
— Конечно, если б я Григория Мелехова в конце романа спутал колючей проволокой и расстрелял в степи, бросив на съедение волкам — руками советской власти, — они б давно мне дали Нобелевскую премию.
Потом:
— С мясом плохо в стране, товарищи. Рассказывают, что народ по тарелкам ложками стучит в столовых рабочих кое-где. Это еще ничего! А вот если не по тарелкам да не ложками начнут стучать, тогда они, — он кивнул в потолок, — почувствуют.
— Да вы пейте, пейте, это же французский коньяк, лучший. Вы, Володи (ко мне и Фирсову), это ведь, говорят, умеете делать.
— Донесли, — сказал я, что-то действительно слишком закладывающий в последнее время. — Но вот когда мы бросим с Володькой пить совсем — никто не донесет...
— Лечите, лечите свои язвы... У меня был такой друг когда-то, полковник Качалов, он лихорадкой болел и вечно держал в кармашке порошок. Достанет порошок, развернет бумажку, выпьет стакан водки, а порошок — опять в кармашек.
— Да, непросто было, и тогда думалось. Помню, приехал я в какую-то танковую дивизию. Командир дивизии спит на сене у избы, а кругом развороченная земля, немецкая рама висит в небе, дымок над полем боя.
— А где же ваша танковая дивизия? — спрашиваю.
— А вон — последний догорает...
И тут же:
— Ваня, Ваня! Помнишь, как ты в мыле выскочил? Мы ведь с Ваней жили в одном номере “Националя”, когда я наезжал в Москву с фронта. В юности он был храбрый, орден Боевого Красного Знамени получил в 17 лет за борьбу с бандитами-казаками, ногу они тогда ему отгрызли, — ласкал он помощника взглядом. — И вот полез он мыться в ванну, только помылился, а я как крикну: “Воздушная тревога!” Он и выскочил весь в мыле.