Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ракуза – человек словесный. Вот, кстати, ещё одна опора: слова, сам принцип словесности, независимо от того, на каком языке эти слова будут произнесены. Слово – это то, что всегда с тобой. Это почувствовалось уже в детстве – благодаря тем самым постоянным перемещениям, задаваемому ими ритму: «Сквозь ночь проносились, вместе с поездами, целые составы слов, одни рифмовались, другие наталкивались друг на друга» (кстати, опыт слов – ведь тоже чувственный).
Маленькая Ильма вслушивалась в слова разных языков, которые ей приходилось осваивать; обживала их, как временные дома. У каждого оказывался собственный норов.
«Печальным было и слово „прощание“. И „поезд“, и „пути“, и „снег“, и SMRT. Смерть, – так вспоминает она словенский, люблянский период своих странствий. – Путешествие было полупечальным словом, точнее – печальным на три четверти. Потому что я не всегда хотела уезжать или не хотела, чтобы уезжали другие. Влекло ли нас любопытство? Или новое всегда было где-то не здесь? Вон там заканчивался сад, а за ним начиналась ничейная земля поездов, путешествий. Цветущий бурьян доставал до колёс поездов. Он цеплялся аз колесо и уносился прочь, обрывками.»
Сегодня Ильма – переводчик (кем ещё быть трансграничному, многоязычному человеку, как не переводчиком?), литературовед, критик, но прежде всего – поэт. Поэтому так подробно внятен ей чувственный облик мира. Поэзия выделяется среди прочих словесных занятий и умений как раз тем, что знает толк в дословесном.
«Семь яблок лежат в фарфоровой вазе, касаются, не мешая друг другу. Словно скатились откуда-то: все на разной высоте, но друг на друге. Впереди – в красно-жёлтую крапинку, остальные – зеленовато-красный муар.»
Доверие к мимолётному, внимание к нему. Ракуза ловит его на лету, скорописью:
«Этот день сегодня. Заяц в подлеске. Самка дрозда осторожна, смотрит с опаской. Freezing cold».
Зачем, казалось бы, про все эти сегодняшние детали (глава так и называется: «Что сегодня (Натюрморт-интермеццо)» – в книге о детстве? Кажется, затем, что скитальческое детство научило доверять сиюминутному и ценить его.
Может быть, опыт постоянных разлук учит острее (чем это бывает у оседлых людей) видеть то, с чем вот-вот расстанешься, благодарнее его ценить – и увереннее от него освобождаться, когда оно уходит.
Ильма и это тоже знала ещё прежде, чем стала поэтом.
«В лесу или на краю леса я играла в „сейчас“. Я кричала „сейчас“, слушала эхо и знала, что „сейчас“ уже прошло. Только произнесёшь, и настоящее опрокидывается в прошлое, словно навзничь падая в море. <…> Эхо делило время, которое я подстерегала, чтобы разгадать. О будущем я не думала. „Сейчас“. И снова „сейчас“.»
Скитальческий опыт формирует ещё и особенную внутреннюю дисциплину. Вкус к лёгкости. Минимализм потребностей. «Цыганская жизнь с раннего возраста приучила меня ограничивать потребности. И научила бережно обращаться с немногим. Не дай бог потерять что-то. Предпочитай удобное, немнущееся, многофункциональное.» А самое главное (вот уж, кажется, – опора опор) – самодостаточность. «…ты сам себе дом. В пути ты или нет, кров обеспечиваешь себе сам. Это я узнала даже раньше, чем хотелось бы. <…> Папа, мама, чемоданы и я – вот был мой мир. Но поскольку за папу, маму и чемоданы держаться не получалось, я поняла, что единственный мой дом – это я сама».
«Ильма – кочевник», – пишет в предисловии к книге Михаил Шишкин и, конечно, делает неминуемый вывод, что «поэт – кочевник по мирозданию, понимающий, что жизнь – это ночёвка под звёздами».
Но разве не таков и каждый человек? Иным, конечно, случается всю жизнь просидеть в своём шатре посреди человеческих кочевий, мнить себя защищёнными. Однако стоит выглянуть из этого шатра, сразу видишь, чувствуешь: там – Ветер.
И он всегда больше Дома, – чем бы этот дом ни оказался.
В этих межкультурных, междумирных разломах человек обретает себя настоящего: чистую основу, ту, что до всех культурных толкований и оформлений. К тому остатку, которого недоисчерпывают условности и на который все они опираются. Очень немногие умеют это видеть, тем более – осознавать. Это немного так, как – казалось в детстве – если быстро-быстро обернуться, успеешь застать предметы такими, какие они без тебя, для самих себя, пока ты на них не смотришь.
Вот межкультурные люди умеют застать себя такими, каковы они, пока не смотрит на них культура. Они знают такой поворот головы.
Очень похоже на то, что они – и тоже с раннего детства – более прочих внимательны и к тому, что происходит тогда, когда – казалось бы – ничего не происходит. Когда ты не «здесь» и не «там», не «теперь» и не «тогда» – а предоставлен самому себе, свободен от предметов, требующих твоего внимания и усилия. Тогда происходит – что? – а всё одновременно. Тогда разворачивается внутренняя жизнь. Нет, не только – тогда чувствуется, осязается само вещество существования, – из которого потом лепятся все частные его формы. Так бывает в дороге, особенно в долгой, на той самой «ничейной земле поездов, путешествий», – но не только в ней. Ильма заметила это ещё до пяти лет, в жарком Триесте, «в комнате с опущенными жалюзи». «Голова работает, а я лежу, вытянувшись на кровати, приговорённая к ничегонеделанию. Это называется: тихий час. Это называется: отдыхать.» Это тоже ничейная земля.
«Грезя наяву, я создаю себе мир. И забываю о времени. Как давно я уже лежу в затемнённой комнате? Которая, впрочем, не так уж темна и мертва. Глаза быстро привыкают к сумраку, следят за сетью трещин на потолке или за солнечными зайчиками, скачущими по кафельному полу. Сквозь щели в жалюзи всегда просачивается немного света, образуя дрожащие полосы или пятна. Я не могу насмотреться на это представление. А это не козья голова? Не ослиный профиль? Вглядывание требует толкований, и комната вдруг оказывается обитаемой. Населённой зверями и другими существами, я даже слышу их шёпот. Каждый раз заново переживаю я превращение моей camera obscura в комнату чудес, а моего одиночества – в счастье. <…>
Со временем комната для сиесты стала моим приютом. Убежищем. Окружавшая меня пористая мембрана давала мне чувство защищённости и свободы.»
Кем всё-таки стала в результате всех своих кочевий Ильма Ракуза? Какую идентичность оказалось возможным составить из такого, всегда отрывочного, всякий раз неполного материала? У меня есть версия. Она стала европейкой – европеянкой, как говаривал Осип Мандельштам. Пусть и в очень локальном, со множеством местных особенностей – и вполне оседлом варианте: швейцарском, немецкоязычном. Живёт в Цюрихе. Она сама это выбрала – и стала одним из самых заметных и признанных поэтов, пишущих по-немецки (и членом Немецкой академии языка и поэзии в Дармштадте). Значит, язык не должен быть непременно родным, чтобы такое стало возможным?
(Впрочем, как мы уже догадались, поэзия – это то, что знает толк в дословесном).
Вместе с множеством прожитых и не вполне присвоенных – отпущенных ею на свободу непринадлежности – культур Ракуза получила из рук слепого и щедрого случая ещё и дивную возможность: выбрать одну из них. Это она и сделала – не переставая, впрочем, помнить о хрупкости этого дома и о прозрачности его стен. Но тем благодарнее его ценя.
Видя сквозь эти стены во все стороны, она не только пишет на присвоенном ею немецком языке, но и переводит на этот язык: с венгерского, русского, сербского, французского. На всех этих языках она говорит, – и, разумеется, ещё на словенском, языке её отца, одном из языков её детства. Опытом всех этих языков и культур она насыщает неродной язык, ставший ей домом, – насыщает куда щедрее, чем иные его владельцы-обитатели. Ради этого стоило в детстве как следует поездить.
Так camera obscura межкультурья, точно как в детстве, превратилась в комнату чудес, а одиночество – принципиально частичная принадлежность к каждому из культурных миров – обернулась счастьем: возможностью принадлежать им всем.
«Многоязычие, – говорит Ракуза, – для меня так же естественно, как шум прибоя. Оно успокаивает, это моя родина.»
Не знаю, можно ли стать человеком вообще (хотя, честно сказать, – очень хочется), – но вот стать европейцем вообще – куда более выполнимая задача.
И, пожалуй, даже стоит постараться.
2015Книга отречений[60]
Катерина Яноух. Украденное детство / Перевод с чешского М. Борисовой. – М.: Центр книги Рудомино, 2014.
Если бы случай не свёл на одном читательском столе книги