Жан-Кристоф. Том II - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утомленный и озадаченный Кристоф захлопнул книгу и подумал:
«Французы — славные ребята, но умом не блещут».
Он взял другую книгу. Она предназначалась для более серьезных читателей. Это было пособие для высшей школы. Здесь Мюссе отводилось три страницы, Виктору Дюрюи тридцать, Ламартину шесть, а Тьеру около сорока. «Сид» был помещен почти целиком (из него только выпустили монологи дона Диего и Родриго, как слишком длинные); Ланфре превозносил Пруссию и бранил Наполеона I, поэтому для него места не пожалели: ему одному отвели больше страниц, чем всем великим классикам XVIII века, вместе взятым. Не поскупились и на описания поражения Франции 1870 года, взятые из «Разгрома» Золя. В хрестоматию не включили ни Монтеня, ни Ларошфуко, ни Лабрюйера, ни Дидро, ни Стендаля, ни Бальзака, ни Флобера. Зато Паскаля, отсутствовавшего в первой книге, в качестве некоего курьеза включили во вторую, и Кристоф попутно узнал, что этот кликуша «принадлежал к общине монахов Пор-Рояля, основавшей институт для молодых девиц под Парижем».[19]
Кристоф чуть было не бросил все к черту, голова у него шла кругом, мысли путались. Он твердил себе: «Нет, мне ни за что не одолеть этого». Разобраться в прочитанном не было никакой возможности. Часами листал он то одну, то другую книгу, не зная толком, чего ищет. Читать по-французски было для него нелегким делом; когда же ему удавалось наконец добраться до смысла иной страницы, почти всегда оказывалось, что это высокопарный и бессодержательный вздор.
И, однако, этот сумбур иногда прорезывала полоса света, сверкали лезвия шпаг, слышались бичующие, сильные слова, богатырский смех. Мало-помалу у Кристофа складывался — не без влияния составителей сборника — определенный взгляд на Францию. Немецкие издатели подобрали отрывки, в которых нашли свое отражение засвидетельствованные самими же французами слабости французов и бесспорное превосходство немцев. Но они не приняли во внимание, что в глазах людей независимого ума, вроде Кристофа, этим лишь подчеркивается несравненное свободомыслие французов, которые критикуют все у себя и превозносят своих противников. Мишле воспевал Фридриха II, Ландре — англичан под Трафальгаром, Шарра — Пруссию 1812 года. Даже заклятые враги Наполеона не дерзали отзываться о нем слишком строго. Не было такой святыни, на которую не посягнул бы беспокойный ум французов. И даже при Великом короле поэты в париках дерзали высказывать правду. Мольер не давал спуску никому, Лафонтен осмеивал все и вся, Буало разоблачал знать, Вольтер клеймил войну, крушил религию, бичевал отечество. Моралисты, сатирики, памфлетисты, авторы комедий старались превзойти друг друга веселой или мрачной дерзостью. Это была непочтительность, возведенная в принцип. Благонравных немецких издателей все это подчас озадачивало; у них являлась потребность успокоить свою совесть, и тогда они извинялись за Паскаля, который сваливал в одну кучу лакеев, крючников, солдат и холуев; они уверяли в примечании, что Паскаль рассуждал бы совершенно иначе, будь он знаком с благородными армиями нашего времени. Они не упустили случая напомнить об удачном исправлении басен Лафонтена Лессингом, заменившим, по совету женевца Руссо, кусок сыра, подобранного вороной, куском отравленного мяса, от которого негодница-лиса и околела:
О, если б всем льстецам возмездием был яд!
Издатели щурились, ослепленные нагой истиной, но Кристоф ликовал: он любил свет. Правда, и Кристофа передергивало от иных страниц: он не привык к той безудержной независимости, которая в глазах немца, даже свободомыслящего, но ушибленного дисциплиной, кажется анархией. Кристофа, кроме того, озадачивала французская ирония: некоторые вещи он принимал слишком всерьез, а беспощадное отрицание, напротив, представлялось ему занятным парадоксом. Пусть так! То озадаченный, то возмущенный, Кристоф постепенно входил во вкус. Он не желал разносить по рубрикам свои впечатления; одно чувство сменялось другим, — он жил. Жизнерадостные французские новеллы — Шамфора, Сегюра, Дюма-отца, Мериме, — поданные вперемежку, как попало, веселили дух. А с иной страницы шквалом врывалось пьянящее и грозное дуновение революций.
Уже близилось утро, когда спавшая в смежной комнате Луиза проснулась и заметила свет, пробивавшийся из-под двери, которая вела в спальню Кристофа. Она постучала в стену и осведомилась, не захворал ли он. Скрипнул отодвинутый стул; распахнулась дверь, и на пороге появился Кристоф, в сорочке, со свечой и книгой в руке. Он делал какие-то странные, торжественные жесты. Испуганная Луиза приподнялась на постели, решив, что он помешался. Кристоф захохотал и, размахивая свечкой, принялся декламировать сцену из пьесы Мольера. Вдруг, на полуслове, он фыркнул и сел у изголовья кровати; огонек свечи затрепетал в его руке. Луиза, успокоившись, добродушно заворчала:
— Что с тобой? Да что же это такое? Ложись спать! Бедный мой мальчик, ты совсем спятил!
Но он не унимался:
— Нет, вот это ты должна послушать!
Расположившись поудобнее, Кристоф принялся читать Луизе пьесу с начала. Перед ним, как живая, стояла Коринна; казалось, он слышит ее задорный голос. Луиза возмутилась.
— Ступай! Ступай же! Ты простудишься! Ты мне надоел. Дай мне поспать.
Но неумолимый Кристоф все читал и читал. Он басил, размахивал руками и задыхался от смеха; он допытывался у матери, неужели ей это не нравится. Луиза повернулась к нему спиной, натянула одеяло на голову и заткнула уши.
— Оставь меня в покое!
Но при каждом новом взрыве хохота она тоже смеялась. Под конец она перестала возмущаться. И когда Кристоф дочитал и, не добившись от Луизы признания несравненной прелести прочитанного, наклонился над нею, она спала. Он улыбнулся, тихонько поцеловал ее в голову и, стараясь не шуметь, ушел к себе.
Кристоф продолжал читать книги из библиотеки Рейнгартов. Он брал их одну за другой — какая попадалась под руку, пока не проглотил все. Ему так хотелось полюбить родину Коринны и незнакомки, в нем было столько неизрасходованного воодушевления, — и вот он нашел, к чему приложить его. Даже в книгах второразрядных авторов выдавалась страница, иногда одно слово, от которого веяло вольным ветром. Он часто преувеличивал это впечатление, особенно в беседах с г-жой Рейнгарт, а та еще подзадоривала его. Хотя она была круглой невеждой, ей доставляло удовольствие сравнивать немецкую культуру с французской и доказывать превосходство последней, чтобы позлить мужа и отомстить за малоприятное пребывание в провинциальном городке.
Рейнгарт возмущался. Вне рамок своей профессии он не пошел дальше школьных знаний. По его мнению, французы — люди ловкие и умные в практической жизни, вежливые, говоруны, но легкомысленные, обидчивые, бахвалы, не способные ни на что серьезное, ни на какое прочное чувство, на искренность, — народ без музыки, без философии, без поэзии (если не считать «Искусства поэзии» Буало, да еще Беранже, и Франсуа Коппе), любители ложного пафоса, эффектных жестов, преувеличений и порнографии. Он не уставал обличать в сильных выражениях латинскую безнравственность. Исчерпав весь свой лексикон, он обычно напирал на французскую фривольность — слово, в которое Рейнгарт, как и другие его соотечественники, вкладывал особенно обидный смысл. Свою речь он заканчивал привычным гимном в честь благородного немецкого народа — народа высокой нравственности («Этим, — говорит Гердер, — он выделяется среди всех прочих»), народа верного (treues Volk; treu — в этом все: искренний, верный, преданный, прямодушный). Народа с большой буквы, как говорит Фихте; гимном в честь немецкой силы — символа справедливости и правды, немецкой мысли, немецкого Gemut, немецкого языка — единственного языка, не знающего заимствований, единственного, который остался чистым, как сама немецкая раса; гимном в честь немецких женщин, немецкого вина и немецкой песни… «Германия, Германия превыше всего!»
Кристоф протестовал. Г-жа Рейнгарт сердилась. Все трое громко кричали. И все же прекрасно понимали друг друга, ибо все трое знали, что они — добрые немцы.
Кристоф часто приходил побеседовать со своими новыми приятелями, обедал у них, бродил вместе с ними. Лили его баловала, угощала прекрасными ужинами: она радовалась предлогу вкусно поесть. Все, включая кулинарию, было для нее поводом выразить внимание Кристофу. Ко дню его рождения она испекла торт, украшенный двадцатью свечами, а в центре — крошечной сахарной фигуркой в греческой одежде и с букетом в руках, — Ифигенией, по замыслу Лили. Кристоф был немец до мозга костей, и, как он ни открещивался от этих не слишком утонченных проявлений искренней привязанности, они все же трогали его.
Вскоре славные супруги дали бесспорное доказательство всей глубины своих дружеских чувств. Рейнгарт, с трудом читавший ноты, приобрел по просьбе жены Lieder Кристофа — десятка два экземпляров (он был их первым покупателем); он распространил их по Германии, разослал в разные города, товарищам по университету; несколько экземпляров послал в лейпцигские и берлинские книжные магазины, откуда ему приходилось выписывать учебные пособия. Эта трогательная и наивная попытка, сделанная без ведома Кристофа, сначала не оказалась безуспешной: Lieder, посланные в разные концы страны, как в воду канули, и Рейнгарты, раздосадованные всеобщим равнодушием, даже радовались, что утаили от Кристофа свои хлопоты, которые принесли бы ему больше горя, чем радости… Но в действительности ничто не исчезает бесследно, и жизнь дает тому ежедневные доказательства; ни одно усилие не остается напрасным. Целые годы нет отклика, и вдруг в один прекрасный день узнаешь, что мысль, брошенная тобою, пробила себе дорогу. Сочинения Кристофа, бродя по свету, нашли доступ к сердцу нескольких милых людей, разбросанных по захолустным углам, слишком застенчивых или слишком усталых, чтобы подать о себе весть.