До свидания, Светополь!: Повести - Руслан Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Час этот грянул, на моё несчастье, в три ночи. Меня разбудил звонок в дверь, сперва деликатно–коротенький, и почти тут же — нетерпеливый, длинный, оглушительный. «Сын, — проговорил Никита и глупенько засмеялся. — Сын!» Из‑под каждой подмышки торчало по бутылке.
10Никто из нас — ни Уленька, ни я, естественно, ни даже Инга, у которой с Никитой с самого начала установились грубовато–дружеские отношения, позволяющие обо всем говорить напрямую, не спрашивали об обещанной Борису квартире. В том самом экспериментальном доме, помните вы, собирался дать её Никита, где намеревался и сам жить. А что теперь? Сказать, что служебные отношения между инженером по холодильным установкам Шенько и управляющим Питковским были натянутыми, значит ничего не сказать. Конфронтация — вот точное слово. Причём открытая, у всех на глазах. Управляющий требовал одно, а инженер делал другое. Нужное, может быть, и интересное, но другое. Словно два самостоятельных ведомства разместились под одной крышей: одно большое, с разветвлённым штатом, а другое — в лице единственного человека, занимающего, правда, отдельную комнату. Позвольте, а почему отдельную? Разве это соответствует статусу инженера? Словом, в ноябре Никита Андрианович посадил сюда ещё двух человек, тем самым лишив строптивца возможности заниматься в рабочее время личной радиостанцией. У него, правда, оставалась ночь — лучшее время для работы в эфире, но вскоре последовал приказ управляющего о соблюдении противопожарных правил, где в числе прочего категорически запрещалось пребывание кому бы то ни было в здании треста после двадцати одного часа. Исключений никаких. Но никто и не просил об исключении. Борис улыбался, а радиолюбители во всех концах земного шара ломали головы, почему не слыхать позывных светопольского коротковолновика.
Как ни в чем не бывало возился в угодное ему время со складами и теплицами, чинил механизмы, от которых все отказывались, к Рае Шептуновой хаживал — и на работу к ней, где, сдвинув шляпу, таскал с места на место ящики со склянками, и домой — пить чай да играть с её сыном в шашки — и улыбался. Все нипочём ему! В том числе и катастрофа с жильём, что теперь уже неминуемо должна была разразиться.
Наступил декабрь, дом стоял готовенький, и хотя было официально объявлено, что из‑за традиционных недоделок заселение к Новому году не состоится, всех лихорадило. Кроме Бориса. Улыбаясь, он говорил, что в январе у него будет квартира. И даже приобрёл журнальный столик, который пока что держал в общежитии.
Что это было? Валял ли по своему обыкновению дурака (написал и думаю: а почему, собственно, «по своему обыкновению»? Ну, да ладно…) или всерьёз верил, что управляющий сдержит слово?
Никто не разубеждал его. Никто не говорил, что он не увидит обещанной квартиры как собственных ушей. Быть может, это считалось самоочевидным? В тресте есть люди, которые имеют на жилплощадь куда больше прав… Уленьки не было при этом разговоре, а перед нами зачем оправдываться, и тем не менее Никита деревянным тоном сообщил, что ему кадры нужны, а радиолюбитель покажет хвост, как только получит ордер. Это и дураку ясно… А если и не покажет, все равно придётся распрощаться с ним, потому что дальше терпеть его разлагающее влияние немыслимо. «Я требую дисциплины, а мне — пальцем на него. Вот Шенько… Или, спрашивают, на него нет управы? Есть управа! За моей спиной, — Никита похлопал себя по могучему плечу, — коллектив! Я волю коллектива выражаю».
В подробностях припоминая сейчас этот разговор, ясно вижу: Никите требовалась наша поддержка.
Зачем? А затем, чтобы не дрогнуть перед собственной женой.
Помните слова, которые он произнёс в тот наш холостяцкий вечер с коньячным спиртом? «Но я смогу…» Сначала: «Ты думаешь, с ней легко жить? — а потом, с ожесточением: — Но я смогу!»
Что означала эта загадочная клятва? Я думаю, это была клятва перед самим собой — устоять в единоборстве с Уленькой. Устоять, как бы тяжело ни пришлось, ибо слишком многое ставилось на карту. И стабильность коллектива, и его, руководителя, престиж, и благополучие семьи — да, благополучие семьи тоже. Он ни в чем не подозревает Уленьку — упаси бог! — но он не слепой и он видит, как действует на неё присутствие этого типа.
Будь Никита малость повнимательней, он заметил бы, что «так действует» на неё не только Борис, но и кое‑что другое. Та же музыка, например. Или с громом разбивающиеся о камни морские волны.
Баллов около семи было, не меньше (яхтенный капитан определил), поэтому ни о какой подводной охоте не могло быть и речи. Довольствовались ухой, только без рыбы, как сострил Женька. Но все остальное было положено: и картошка, и лавровый лист, и корень петрушки. Инга попробовала, вытянув губы к деревянной ложке, удовлетворенно прикрыла глаза и кивнула на сидящую на обломке скалы Уленьку. Никита позвал её, но она не услышала — так грохотали волны, и тогда он, перегнувшись через соседний валун, коснулся её плеча. Она не вздрогнула, а лишь слегка сжалась и повернулась не сразу, а секунду или две спустя. Огромные глаза её были чужими — да–да, чужими, я это помню точно, а Никита ничего не заметил. Да и что замечать? Забылась, глядя на волны, ему это знакомо, он и сам любит природу.
Никто из нас, понятно, не присутствовал при объяснении супругов. Да и было ли оно? Уленька ведь прекрасно понимала, как болезненно для мужа каждое её слово в защиту Бориса. Скорей всего, она молчала. Об этом, о главном сейчас, молчала. Но её подавленное молчание было хуже любых слов, ибо против одних слов можно выставить другие слова, а уж в умении мыслить логически Никита побивал её запросто. Но попробуйте опровергнуть молчание! Поэтому вся его тактика и вся стратегия сводились к тому, чтобы подкупить жену. Не в вульгарном смысле этого слова — до этого он не опускался, — а подкупить морально.
Однажды я застал его слушающим — кого бы вы думали? — Моцарта, 40–ю симфонию соль минор. Он сидел на тахте, и стереофоническая радиола, которую они приобрели с прицелом на новую квартиру, довольно громко (чтобы слышала на кухне Уленька?) изливала звуки несколько смазанного менуэта. Стало быть, бедняга дотерпел до третьей части. Но видели бы вы его лицо! Брови подобающе хмурились, одно плечо было почему‑то выше другого, и даже ямочка на подбородке углубилась. Страдалец! Искренне и честно пытался он проникнуть (если бы проникнуть! — вломиться) в недоступное ему царство. Я замер на пороге. Хорошо, он не видел меня, — невольная улыбка, которая появилась на моих губах, мигом напомнила бы ему издевательские ухмылочки его злого гения.
И ещё одно изменение: он сделался куда терпимей. Ни разбросанная обувь, ни забытый в туалете свет, ни даже рыбные консервы, своевременно не переложенные из металлической банки в стеклянную посуду, что грозило, кажется, ботулизмом (от него и услыхал я это жуткое слово), отныне не вызывали раздражения главы семьи. Мало того, он не просто молча ставил на место обувь, выключал свет или во избежание смертельных колик в животе перекладывал сардины в безобидную склянку, но делал это украдкой от жены. Украдкой! Дабы не вызвать её недовольства своей педантичностью.
Уленька видела это. И ценила. И старалась, как могла, пересилить себя, но не получалось.
Южная зима, с мокрым снегом, ветрами и гололёдом, уже началась, а у неё не было тёплых сапог. В холодных и немодных туфлях шастала, и я представляю радостное возбуждение Никиты, везущего ей из района финское чудо с натуральным мехом и темно–бурыми, отделанными под кожу, а может и кожаными, голенищами.
Дверь открыл своим ключом и оставил коробку в прихожей. Не в ванную отправился, по своему обыкновению чтобы умыться с дороги — и за стол, а в комнату, где мы в ожидании хозяина смотрели слайды. Их с обстоятельными комментариями демонстрировала Дарья — она занималась фотографией, причём относилась к этому с отцовской серьёзностью.
Неслышно появившийся Никита без предупреждения включил свет. Дарья гневно обернулась, а Уленька вскочила, чтобы покормить мужа, но он приблизился к ней, обеими руками взял за плечи и, удивленную, с усилием опустил обратно на стул. Потом нагнулся и снял с неё тапочки. Тут даже Дарья притихла и с интересом ждала, что дальше будет.
А дальше Никита торжественно внёс, по отдельности держа в каждой руке, вожделенные сапоги.
Вожделенные? Судя по реакции Уленьки, с ранних лет очень даже небезразличной к тому, во что и как одета она, в этом можно было усомниться. Она, конечно, и ахнула, и засмеялась, и закивала, одобряя его выбор и одновременно благодаря (как‑то слишком часто закивала), и чмокнула его в щеку, но на всем этом был налёт ненатуральности и некоторого, что ли, насилия над собой. Это была не Уленька, это была женщина, которая изо всех сил изображала Уленьку. А притворяться она умела худо — потому‑то все так и бросилось в глаза не только мне, знающему её с младых ногтей, и не только Никите, который последнее время с обострённостью воспринимал каждое её слово и каждый взгляд, но и двенадцатилетней Дарье. «Тебе не нравятся?» — спросила строго. Уленька растерялась, уличенная. «Ну что ты! Очень красивые. Я мечтала о таких. Спасибо тебе большое…» Но во взгляде, который она обратила на мужа, была не только благодарность, но и беспомощность, и чувство вины, и сострадание к нему. Он повернулся и тяжелой, косолапой какой-то походкой, будто только с яхты сошёл после многочасового плавания, отправился мыть руки.