Совершенные лжесвидетельства - Юлия Михайловна Кокошко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матерый размах, восхищался Мотыльков, богатые, берущие за душу превращения! Термос целебных настоев — уже скверная бутыль. И, желая свидетельствовать, Мотыльков переместился в опушкинский двузначный номер. Славный был покой — чуть поменьше однозначного и совсем как у него: провальное панцирное ложе и в ансамбле кресло — кошмарный кузнечик с поротым брюхом и с недоломанными ножками до ушей, плюс письменный стол и его ящики — на фальстартах разной длины, плюс местный телефон и справочник, чью тыльную корку уже расцарапала пуля на троих, уже разлетелась — до ста и дальше. И кто-то из пулявших успел заметил, что висты насчитаны злокозненно, и расплющил все набитые цифрами угольники — перпендикулярным мнением.
— Стены камеры покрашены в приветливый пятнисто-голубой цвет! — бодро сообщил Мотыльков тем, кто на него смотрит. И определился на шахматно-шашечном картоне, чье королевское поле озарила стограммовая малютка. — Сиротка моя! Принцесса Греза! — и Мотыльков нежно пощекотал малюткино горлышко в нагруднике со звездой. Отрубите мне ту руку, которая довлечет меня до игры в наперстки, заметил он всем, кто на него смотрит. И произнес: — Я-то воображал вашу жизнь — в язвительной аскезе, но вы откупили зелье! Ну, сознайтесь, принимаете втихую? За себя и за того парня?
— Неукротимы в предположениях! — хихикнул Опушкин и уже нашел два граненых сосуда и протирал полотенцем из серой вафли, погашенным штемпелем приимного дома. — Я ведь здесь по обмену опытом…
По обмену опытом, по сотрудничеству с властями, продолжил Мотыльков тем, кто на него смотрит.
— А погоды какие стоят, а? Не находите впечатляющими? Буйство, неистовство, июльский пир!
Речовки, припевки, флаги, сказал Мотыльков тем, кто на него смотрит. Здравствуй, грусть! Мои уши стошнит — за такую кошкину слезку! И Мотыльков перешел на внутреннюю борьбу:
— Слушайте, ведь я тоже при-ни-маю. Но капнет на язык — и меня не унять! Так что умоляю, друг Опушкин, не срывайте печати. Мне же от пелен все кажется — мало! Мерещатся ящики да бочки… — и Мотыльков вздохнул: — Уж я поспешу, не поминайте лихом! До лиха в родной кормушке.
— Да когда же вы отбываете? — растерянно спрашивал Опушкин.
— С первой начертанной рассветом дорогой.
Тут белоснежный Мотыльков оставил Опушкина в его переливах — от недоумения к восхищению чьей-то маленькой победоносной войной с собой, и направился к административному посту.
Он был принят Августиной по высшему разряду и сразу наметил несдержанные темы. Высадился на остров и поднял свой флаг, заметил он тем, кто на него смотрит. Готов добраться до очага любви, и чуть взойдет заря, не знать завтрака, но, смешав штаны с рукавом, догонять железного коня, чтоб поспеть на родину. А усматриваю ли я в приключении — что-нибудь сенсационное? Неожиданное открытие, что перевернет мир? И Мотыльков горько качал головой… А если погубителем английских сквайров окажется не тот, на кого я повесил убийства с третьей страницы… Тут я чудовищно удивлюсь! Да, сказался на случай — то ли за пляжной кепкой, пропустившей кучу якорей, то ли за прапорщиком. Но хлопотал — быть премьером и разрезать ленточки, и снимать сливки. И пока мы не упали ни с любовью, ни с малярией, и держать марку первого любовника приимного дома не входит в мои обязанности… Впрочем, речи Мотылькова к тем, кто на него смотрит, были столь же неискренний, как возможный штурм Августины. Ибо Мотыльков был человек нравственный и всегда поклонялся Единственной. А интересные варианты вносил в резервный список. Другое дело, что Единственная старалась быть достойной его — и менялась, иногда — до неузнаваемости и всего за неделю, и резерв был в работе, но никто не мог жаловаться, что Мотыльков распыляется: в каждый отрезок времени Мотыльков был почти одержим лишь одной прекрасной. Ныне же он временно отошел от новых рекордов, но, как последний зануда, все заводил и заводил тот же шлягер — великолепную Ольгу Павловну, крупнейшую блондинку, знаменитую подсекающим ядовитым слогом и вихрем велений, и огонь был плотный, как золотое мерцание джаза на верандах лета, как филигранный полет пустых кошельков… Что конечно же, не к лицу жизнелюбивому Мотылькову, открытому — многим радостям.
И вот казенная дорога, водившая Мотылькова, истощилась, ввалились бока ее, а кормящие нивы облысели, и Мотыльков, довольный и ничего не подозревающий, догнал раннесубботний поезд, потому что желал быть — в разнеженные субботние сумерки, косые от высоты и мохнатые от соцветий и крыл, и хотя билетов вдруг не оказалось, и ему пихнули общий вагон, за что Мотыльков конфликтовал, блеснув вынужденной афористичностью и кратким очерком нравов, это тоже не насторожило его. До сих пор, правда, ему доставались бархатный партер и увитый гирляндами бельэтаж, и кому как не Мотылькову, а пришлось карабкаться в лохматые условия галерки, снятые с фронтовых, но, брезгливо расстелив под собой газеты и занавесив финиш адской дороги — сморщенными снами, он опять не догадался, что это — обряд посвящения. Нет билетов, как на тот «Восточный Экспресс», шепнул он тем, кто него смотрит, и добавил, что взял пик — в простоте экскурсии, а впредь сойдет на ту площадку, к которой привык.
С вокзала он завернул за шампанским, но шампанское, что всегда расставлено тут и там, вдруг оказалось отозвано — и оттуда, и отсюда… и опять Мотыльков ничего не заподозрил, а выгреб из кармана рваную сдачу с командировки и просил коньяк.
Он взлетел в наследный бабушкин дом, задав приветственный подзатыльник старине-холодильнику, отчего старина мгновенно вернулся в себя и задрожал мелким бесом. Мотыльков вывалил в оттаявшие недра лучшие закуски, какие снесла ему улица, и, на ходу сбрасывая снежное оперение, помчался в ванную, положил на воду сугробы пены и, закурив, полез отмокать от производственного и капусты в томате. А вынырнув царевичем-лебедем, вновь нарядился в снежное, представил на столе жизнеутверждающий натюрморт и в девятнадцать часов был готов к прилету великолепной блондинки Ольги Павловны и к ночи большого джаза.
Но с небес посыпались водяные пули, и нагрянул ливень. Резвые сотни казаков, сабли наголо, мчали по мостовой конский грохот и молнии булатной стали — и громили все подряд: что-то железное, натужно влачащееся по горизонтали, и каменное, выуживающее себя за пряди антенн из болота в высь… Рубили пополам окна и одежды с погрязшими в них прохожими, а с последних