История рода Олексиных (сборник) - Васильев Борис Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем же гневаться? — говорил он спорящим братьям. — Рассудите спокойно, и сами поймете, что не вы сейчас спорите, а пустые амбиции ваши.
— Здравствуй, дорогой мой.
Хомяков троекратно облобызался с Василием Ивановичем, отодвинул его от себя, улыбнулся.
— Рад. Знаешь о нашем несчастии?
— О Наденьке Варя рассказала, пока ты с юношей беседовал. Счастье, Роман, что жива осталась, дар Господень. Остальное в руках Божьих.
— Надеюсь на это, — буркнул Роман Трифонович: не любил ссылок на Господа. — Из Казани или из Тулы?
— Из Казани. К Льву Николаевичу из Москвы заеду. Списались мы с ним заранее.
— Если не возражаешь, с завтраком чуть обождем. Викентий Корнелиевич вот-вот подойти должен.
— Я стакан чаю на вокзале выпил. Так что не голоден.
— Пост соблюдаешь? — улыбнулся Хомяков.
— Скорее образ жизни.
— Суровая у графа религия.
— Добровольное суровым не бывает, Роман.
Усадив гостя, Роман Трифонович на скорую руку познакомил его с московскими и семейными новостями. Рассказал о гибели Фенички и спасении Наденьки, о генерале Федоре Ивановиче, успешно строившем карьеру, о Николае с его дочками и Георгии, практически сосланном за дуэль в Ковно.
— Правильно поступил Георгий. Не взял греха на душу.
— А узел разрубил, — усмехнулся Хомяков.
— Жаль только, что не повидаю его.
Вошла Варвара.
— Вася, знаешь, что мне в голову пришло? — с какой-то напряженной внутренней озабоченностью сказала она. — Может быть, мы вместе к Наденьке поедем?
— С удовольствием, но… Не очень себе представляю свою роль. Мы так долго не виделись.
— Она не просто любит тебя, она тебя чтит.
— Готов хоть сейчас, Варя.
— Нет, нет, после завтрака. Я панихиду по маменьке в храме закажу и за тобой заеду.
Улыбнулась и вышла.
— Варя права, — помолчав, сказал Роман Трифонович. — Не получилось у меня разговора с Наденькой. Растерялся я, ее увидев, и все слова из головы повылетели. Может, ты ее разговоришь.
— Молчит?
— Одно слово мне сказала. «Хорошо». Ровно одно… — Хомяков прислушался. — Кажется, Викентий Корнелиевич пожаловал. Пойдем в столовую, Вася.
Они прошли в столовую, где Роман Трифонович представил мужчин друг другу. За завтраком шла общая беседа ни о чем, почти светская, а потом вновь появилась Варвара и увезла Василия Ивановича с собой прямо из-за стола.
— Самотерзания? — переспросил Василий, выслушав весьма подробный и весьма сумбурный отчет Варвары о состоянии младшей сестры. — Я понял тебя, Варя. Душевный разговор Наденьке необходим, искренний и доверительный. Смогу ли?
— Сможешь, Вася. Кто же, если не ты?
— Не знаю, не знаю, — сомневался Василий. — Здесь откровение нужно. Или мудрость Льва Николаевича. Мудрости нет, до откровения не поднялся…
А войдя в палату, с горечью понял, что здесь и откровения недостаточно. Озарение нужно. Святость…
— Вася…
И опять Наденька попыталась улыбнуться. И опять улыбки не получилось.
— Души слушайся, Наденька. Не хочется улыбаться — не улыбайся, не хочется говорить — не говори. Отринь всякое насилие над нею. Насилие — самый страшный грех. Очень дурные люди его придумали, естеству оно неведомо.
— Душа моя… разбежалась.
— Просто странички в ней перепутались.
— Мя…
Надя замолчала. Пожевала губами, прикрыла глаза.
— Что ты хотела сказать?
— Мятеж.
— Понимаю, душа бунтует. Только в клетку, как Пугачева, ее не посадишь. Приласкать ее надо.
— Кусает.
— Поссорилась ты с ней, — вздохнул Василий. — На Ходынку потащила, унижениям подвергла, вот она и… Тело — форма. Душа — содержание. И прекрасная форма может оказаться пустой, и великая душа прозябать в гнилом срубе.
Наденька вдруг открыла глаза, странно посмотрела на него.
— Ты… все знаешь?
— Всего знать никому не дано.
— Содержание может быть больше. Больше формы.
— Возможно, это не содержание, Наденька? — Василий почему-то очень заволновался, стал терять мысль. — Возможно, это просто опухоль? Перетрудила ты душу свою.
— Взорвется. Вот-вот взорвется. Знаю.
— Значит, на бомбу надо броситься. Как Маша. Ведь дети кругом. Дети.
Василий сказал это внезапно, не подумав. Сказал и вдруг испугался.
— Не так живи, как хочется, а как долг велит. — Наденька впервые ясно произнесла столь длинную фразу. — Так батюшка говорил?
— Да. И матушка. Только для него это был дворянский символ веры, а для матушки — крестьянский. Завтра двадцать лет.
— Поставь за меня свечку.
— И поставлю, и помолюсь.
— Молиться за меня нельзя, — вздохнула Надя. — Я сама должна молиться.
— Да, посредников между человеком и Богом быть не должно. В этом и есть смысл учения графа Льва Николаевича.
— Не надо о смысле. Нет его. Нет никакого смысла. Обещай, что придешь. После маминого дня.
— Приду, Наденька.
— А сейчас иди. Устала я. Я устала, устала, устала…
Василий поцеловал сестру в лоб и тут же вышел.
— Ну, как? Она заплакала? — с ожиданием спросила Варя, бросившись к нему.
— Что?.. Нет, Варя, Наденька не заплакала.
— Жаль, — огорченно сказала Варя.
— Жаль, — вздохнул Василий.
Он был очень недоволен собой, что не смог, как должно, поговорить с Наденькой, утешить ее, успокоить, вселить веру. «Поучал, — с мучительным стыдом думал он. — Несчастную душу, спасения жаждущую, суконными сентенциями пичкал. Все до последнего словечка Льву Николаевичу расскажу, ничего не утаю, ничего. И не отпущения попрошу, а суда. Праведного суда за неискренность свою…»
3Дома Василий Олексин рассказал о свидании с Надей в самых общих чертах. Он все еще терзался совестливыми воспоминаниями, которые так мучительно жгли сейчас душу. Но сослался на то, что пока еще не разобрался в собственных впечатлениях. Вероятно, его поняли, потому что никто не допрашивал с пристрастием. А он со стыдом думал, что и сейчас лжет, и сейчас не может отыскать в себе сил, чтобы признаться, что неискренность все еще унижает душу его, а справиться с нею он никак не может по ничтожности своей.
— Душа у нее съежилась, — бормотал он, а ему внимали, внимали с надеждой и верой. — Хотя она утверждает, что наоборот. Не съежилась, а разбежалась.
— Что человеку известно о душе? — тихо спросил Викентий Корнелиевич. И сам же себе ответил: — Ничего.
— Душа — это воля, — уверенно объявил Хомяков. — То есть способность человека ставить перед собой цель и добиваться ее через «не могу». Согласен, Вася?
— Немцев ты начитался, Роман, — вздохнул Василий.
Не хотелось ему вникать в пустой разговор, ох как не хотелось. Хотелось молчать, но он и тут не удержался от поучений:
— Немцам свойственно прямолинейное понимание.
— А нам, славянам, кривоколенное, — усмехнулся Роман Трифонович. — Господин Достоевский тому примером. А жить надо проще: цель — средство — результат.
— А где же тогда совесть? — спросил Вологодов.
— Совесть?.. — переспросил Хомяков, вдруг вспомнив разговор с Каляевым. — Совесть, это что, по-вашему, результат домашнего воспитания или часть души?
— Для человека русского — часть души, — сказал Василий. — Иногда огромная часть. Все поглощающая в себя.
Впервые сказал искренне. И вздохнул с облегчением.
— А душа — бессмертна. Так, во всяком случае, считает религия, — продолжал Роман Трифонович. — Следовательно, совесть — тоже бессмертна? В какой же форме она продолжает существование? И кто ее наследует, если можно так выразиться?
— В какой-то мере — все мы.
— В какой-то мере, Викентий Корнелиевич? И что же, мы стали совестливее за последние сто лет?
— Полагаю, что совестливее. Во всяком случае, солдат сквозь строй не гоняем.
— Но в бессмысленные атаки гоняем, войну вспомните. Михаил Дмитриевич Скобелев как-то сказал мне, что поштучно помнит всех, кого пришлось зарубить в бою, но не знает, сколько человек пало от его приказов в сражениях. Какие грандиозные перспективы для совести, господа! Забрасывай бомбами, убивай издалека — и совесть твоя будет покойна.