Руфь Танненбаум - Миленко Ергович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руфь расплакалась, но Майя Позвински, восходящая театральная звезда, наша будущая примадонна, обняла ее, после чего бумажки моментально перестали падать на сцену и раздались долгие и восторженные аплодисменты. На следующий день в «Новостях» театральный критик Адам Даворин Крамбергер вдохновенно написал: «Эта пьеса показывает, насколько композиция театрального действия зачастую зависит от того, каким будет финал. Нам казалось, что мы смотрим слабенькую постановку в стиле пьес, написанных нашими клерикалами, благочестивыми и склонными к поучениям графоманами, каковым преимущественно является и господин Джуро Хохнемер; однако конгениальная режиссерская находка господина Бранко Микоци подтверждает, что в современном театре режиссер – то же, что дирижер оркестра, то есть всё и вся. Господин Микоци под конец представления, когда мы уже вставали со своих мест и думали, что могли бы мудрее использовать потраченное время, ввел в спектакль ребенка, что существенно изменило финал по сравнению с тем, как он был задуман господином Хохнемером. Больше я вам ничего не скажу, чтобы вы сами могли посмотреть, в чем там дело, но по домам мы расходились глубоко растроганными».
XIII
За сентябрь и октябрь 1935 года, пока однажды утром у тети неожиданно не пришла в упадок шестимесячная завивка, они посмотрели в театре следующие спектакли: Вильям Шекспир, «Макбет»; Генрик Ибсен, «Дикая утка»; Джуро Хохнемер, «Любовь в Опатии»; Мольер, «Мнимый больной»; Мирслав Крлежа, «Господа Глембаи»; Иван Павунец, «Как карлик Хрвойица перехитрил черта»; Бранислав Нушич, «Госпожа министерша»; Милан Бегович, «Американская яхта в сплитском порту». А еще они пошли как-то на «Даму с камелиями» Александра Дюма, но Руфь не впустили в театр, так как спектакль этот не для детей. Там есть и обнаженные, и двусмысленные в моральном отношении сцены, которые совсем не просто понять даже взрослым, а тем более ребенку, – примерно так продекламировал им человек на входе в театр.
– Меня очень удивляет и оскорбляет, возомнивший о себе господин, ваше мнение, что я не могла бы понять ваш спектакль, – высокомерно отрезала Руфь облаченному в ливрею хранителю благочестия, – а впрочем, я сомневаюсь, что госпожа Бисер-ка Херм способна играть, как великая Грета Гарбо.
При этих словах тетя Амалия покраснела и оттащила Руфь от входа, хотя девочке было что сказать о разнице между пьесой Микоци и фильмом, который как раз сейчас снимали в Америке, о чем уже сообщил журнал «Мир».
– Зачем ты ему сказала, что он возомнивший о себе господин?
Руфь ничего не ответила, потому что на другой стороне Илицы, там, перед книжным магазином Стиепана Кугли, появился глотатель огня.
XIV
Как-то утром, незадолго до Дня Всех Святых, Ивка проснулась и тут же встала. За окном еще не рассвело, Мони спокойно спал, с улицы доносился стук колес тележек с овощами, которые крестьяне тащили от вокзала на Илицкую площадь. Кто-то насвистывал популярный у завсегдатаев пивных шлягер «Целовал я и брюнеток, и блондинок», было душно и слишком тепло для этого времени года, в любой момент мог начаться дождь.
Ивка села у открытого окна и подумала, что хорошо бы сейчас вместо жидкого куриного супчика, который полезен для здоровья, выпить хороший, крепкий турецкий кофе, без сахара и горячий, такой, какой пьют ночные сторожа перед выходом на дежурство.
– Что ты здесь делаешь? – спросил полусонный Мони.
– Ничего, только думаю, надо бы нам сказать госпоже Гортензии, чтобы она больше не приходила.
Спустя полчаса госпожа Сколимовски, заплаканная, вышла из квартиры Танненбаумов. Она несла корзину с тремя кастрюльками, полными, накрытыми крышками. В одной был суп из семидневных цыплят, в другой – телячий шницель с грибами, а в третьей – сладкий рис с корицей. Теперь госпоже Сколимовски требовались от жизни только три маленьких могилки для ее кастрюлек. С того момента, как она в тот день повернула за угол Самостанской, она больше никогда не появлялась – ни в жизни, ни в рассказах.
Если уж я не умерла от тоски, вглядывалась Ивка в отражение в зеркале, то теперь я возьму жизнь в свои руки. Она чувствовала себя так же, как героиня романа «Любовь в Дубровнике» известной писательницы Мир-Ям: бледная, изможденная, с ввалившимися щеками, хотя с ней ничего особенного не произошло. Она здорова так же, как и вчера, и все те недели, пока лежала в полном одиночестве. Но все равно ей казалось, что она чудом выздоровела после редкой и смертельной болезни и что в те дни все уже с ней простились.
По правде сказать, Ивка не в первый раз так себя чувствовала. Как загадочная иностранка в больших солнечных очках, которая, намазанная оливковым маслом, лежит на горячих камнях Порпорелы[51]и представляет себе, как в этот момент весь Дубровник перешептывается о загадочной иностранке в больших солнечных очках, которая, намазанная оливковым маслом, лежит на горячих камнях Порпорелы, прекрасная, как зрелая осень в Фландрии, – как написала бы госпожа Мир-Ям.
Она сидела перед зеркалом и тогда, когда Мони отнес еще спящую девочку к соседям и когда вернулся и сказал – ну, я пошел! – как он говорил каждое утро, еще с тех пор, когда эти слова что-то значили. Она махнула ему, не отводя взгляда от своего лица, губ, бровей и глаз, которые только одной ей не казались уж очень большими.
Как только за Мони закрылась дверь, Ивка громко сказала:
– Э-эх, сыночек мой единственный, ребеночек мой дорогой! – и не произошло ничего. Немного позже, чуть тише,