Футбол на снегу - Вячеслав Веселов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помнишь, как он летал? — спрашивает Бурсов.
— Помню.
— Я все тогда думал, откуда это в нем.
— Да… Он был прирожденным летчиком.
Впервые я услышал о Мурате от Бурсова. Он вернулся из училища, куда ездил за пополнением, и весело рассказывал нам про какого-то Гаджиева. Почти ничего из его историй я тогда не запомнил. Да и что было помнить: какой-то своенравный упрямый мальчишка, какой-то курсант в одном из тыловых училищ.
Позднее, когда Мурата уже не было в живых, я из обрывков виденного и слышанного начал восстанавливать историю его жизни. Я чувствовал в этом необходимость. Какое-то не совсем осознанное, но острое чувство вины руководило мной. Да, я терял друзей, они умирали от ран в госпиталях, взрывались на моих глазах или, взлетев однажды, больше не возвращались. Но ни в одной из тех рано сгоревших судеб не было такой безысходности и тоски.
Осенью 1941 года молодой лейтенант вез недавних десятиклассников в летное училище. Когда он пересчитывал на вокзале команду, то заметил на левом фланге парнишку в папахе и с пестрым узелком в руке. «Чей-то брат», — решил лейтенант и тут же забыл о нем. Через три дня, выстраивая новобранцев перед штабом училища, лейтенант с изумлением обнаружил в строю мальчишку в папахе. Он, как и прежде, стоял на левом фланге, прижимая к груди не очень чистый узелок. «Ты откуда взялся, малец? — зашипел лейтенант. — А ну, жарь отсюда!» Лейтенант еще что-то кричал, размахивал руками, а парнишка смотрел на него не моргая, без всякого страха. Лейтенант схватил втирушу за плечо, а он, этот малец, этот окаянный абрек, то ли укусил его, то ли собрался укусить, и тут подоспел начальник штаба: «С кем это вы воюете, лейтенант?» Тот ничего еще не успел объяснить, а парнишка уже протягивал начальнику штаба свои бумаги. «Мы детей в армию не берем, — сказал начальник штаба. Посмотрел мальчонковы справки и говорит: — Ты ведь даже школу не кончил». Тогда наконец заговорил парнишка, и голос у него оказался на удивление низким и хриплым, как у заядлого курильщика. «Я здесь с братьями, — сказал он. — Мне без братьев нельзя. Мы всегда вместе»…
Из строя вышли двое рослых парней, не просто более светлых по сравнению с мальчонкой, а белесых, и все подумали: какие же это братья, какие Гаджиевы. И черноглазый мальчонка, как бы упреждая скорые расспросы, сказал: «Они в мать». «А ты, значит, в отца?» — спросил начальник штаба. «Нет, — сказал парнишка, — я в деда». Только тогда все заметили, что и этот малец, и те двое одеты в домашней вязки свитеры из плохо отбеленной шерсти, да и на лицах у них было написано одно — нетерпение, почти спешка. Казалось, они ждут не дождутся, когда можно будет залезть в самолет.
Короче, все трое действительно оказались родными братьями. Мать у них была русская, а отец — не то лезгин, не то аварец — пропал без вести в самом начале войны. Старшие походили на мать и носили русские имена, а меньшой был вылитый дед и в честь деда был назван Муратом.
Начальник штаба ласково потрепал меньшого по щеке, велел выписать ему проездные документы и проводить на вокзал. Мурат внимательно слушал сердобольного военного и все как будто понимал. Утром его увидели в курсантской столовой. Он сидел рядом с братьями, в руках у него была ложка, а на коленях лежал уже знакомый всем пестрый узелок.
После завтрака курсанты отправились на строевые занятия, а Мурат — к начальнику штаба. Они беседовали битый час. Начштаба все уговаривал Мурате вернуться домой, а тот или молчал, или упрямо повторял: «Мне без братьев нельзя. Мы всегда вместе».
Мурата приняли рабочим на кухню, вольнонаемным, как стояло в приказе. Скоро он перебрался на аэродром, поближе к братьям, и там служил по вольному найму, и одновременно ходил в школу.
Когда Бурсов приехал в училище за пополнением, Мурат был уже курсантом. Он пришел проводить братьев на фронт и все говорил, чтобы они его ждали, что он скоро приедет. Ему советовали поторапливаться, потому что война могла кончиться без него. Он не удостоил шутников даже взглядом, вытащил из-за спины узелок и протянул братьям. Та пестрая тряпица теперь была тщательно выстирана, в ней лежали пресные лепешки, которые Мурат напек братьям на дорогу.
Я увидел Мурата двадцатилетним лейтенантом в строю других новичков. Он занимал свое обычное место на левом фланге. Хорошо помню их — молодые, яркие, свежие, в новеньком обмундировании, и он, мрачноватый, все с тем же выражением лихорадочного нетерпения на лице. В нем не было зависти к «старикам», которая легко читалась в глазах его сверстников. Все, что видели, знали или умели «старики», уже не имело для него никакого значения. Накануне прибытия Мурата в полк, оба его брата в один день сгорели в воздухе.
Здесь на фронте до него дошло, что пока он там, в курсантской столовой, чистил и мыл котлы, а потом ремонтировал самолеты, ходил в школу и учился летать, война подошла к концу, и он попал к шапочному разбору, опоздал, не успел…
После коротких «провозных» он начал рваться в бой. Мурат не просил, не уговаривал взять его на задание, как это делали другие летчики, он лишь твердил: «Теперь мне надо еще за братьев…» Он не говорил «сражаться» или «мстить», просто повторял «за братьев», и лицо его то вдруг бледнело, то шло пунцовыми пятнами.
«…Мотоколонна прикрыта нарядом «мессеров», — сказал Бурсов, — а истребителей сопровождения у нас не будет. Вот так». Он оглядел эскадрилью и стал называть фамилии летчиков. Мурат весь подался вперед, сверлит комэска глазами, лицо страшное. Бурсов посмотрел на него, поежился и торопливо сказал: «Лейтенант Гаджиев». Мы прошли над верхушками деревьев, выскочили на огромную колонну, которая растянулась на добрых два десятка километров, и с бреющего полета принялись утюжить шоссе. Танки, машины, цистерны с горючим — все пылало, из кабин сыпались на дорогу темные фигуры. Я мельком увидел лицо Мурата. И без того всегда мрачное, сейчас оно было искажено яростью, яростной злостью, нет — злобой и ненавистью. Однажды я видел, как с таким же лицом Мурат расстреливал пехоту: он кричал, нажимая гашетку, а внизу корчились, вздрагивали и замирали темно-зеленые шинели…
Возбуждение боя еще не успевало схлынуть с его лица, а он опять рвался в полет. С бешеным, неистребимым упорством он лез в самое пекло, сквозь заградительный огонь зенитных батарей, и даже видавшим виды летчикам становилось жутко, они ждали, что не сегодня так завтра этого окаянного дагестанца разнесет в куски. А он словно для того и жил, чтобы чувствовать, как дрожит и ходит под ним машина, когда работают все ее пушки и пулеметы.
Однажды после третьего или четвертого вылета на штурмовку тылов он долго не возвращался, и я уже начал думать, что больше не увижу его, и тут он выполз из-за деревьев. Самолет тащил за собой черный шлейф дыма, его раскачивало, наконец он сел с лихим вывертом, дал «козла» и, приплясывая, запрыгал по рытвинам и кустарникам. Мы подбежали. С самолета свисали клочья обшивки, в задней кабине стонал раненый стрелок, а Мурат весь в копоти и крови, отбросив фонарь, хватал ртом воздух и безобразно матерился.