Собрание сочинений в трех томах. Том 1. Летний круиз. Другие голоса, другие комнаты. Голоса травы. Завтрак у Тиффани - Трумен Капоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эйми сказала:
— Рандольф просто фиглярничает.
— Ты клевещешь, душенька.
— Не смешно, — сказал Джоул.
Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. — Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?
— Совершенно ни к чему, — сказала Эйми. — Ребенок и без того болезненно впечатлителен.
— Все дети болезненно впечатлительны, это — единственное, что с ними примиряет, — ответил Рандольф и сразу начал рассказ: — Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.
С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.
— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. — Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… — какой неожиданный клад?
С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей — не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках — два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.
— И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба — вся в фамильном кружеве невеста…
— Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, — вставила Эйми. — Просто загляденье.
Джоул сказал:
— Но раз он ненормальный…
— Ее всегда было трудно убедить, — вздохнул Рандольф. — Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж — и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.
— А папа… он был на свадьбе?
Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.
— Но однажды, поздно вечером… — Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. — Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?
Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет — срок немалый.
— Мы сидели, как сейчас, в гостиной — припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. — Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. — И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».
— Какая красивая песня, сказала Эйми. — Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.
— Кег перерезал ей горло, — сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, — словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, — и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. — Я видел шрам, — сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, — вот что Кег натворил.
— А-а, да, разумеется…
— Там так, — Эйми стала напевать. — Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…
— … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало — моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.
— Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят — она просила Бога превратить его в собаку.
— Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?
— Слегка фальшиво.
— А как надо?
— Не имею понятия, душенька.
Джоул сказал:
— Бедная Зу.
— Бедные все, — сказал Рандольф, томно подливая херес.
Алчные мотыльки распластывали крылышки на ламповых стеклах. Возле печки дождь нашел лазейку в кровле и с гнетущей размеренностью капал в пустое угольное ведро.
— Примерно то же, что случается, когда сунешься в самую маленькую шкатулку, — заключил Рандольф. Кислый дым его сигареты завивался в сторону Джоула, а Джоул скромными движениями ладони направлял его в другую сторону.
— Позволил бы ты мне поиграть на пианоле, — мечтательно сказала Эйми. — Ты, наверно, не понимаешь, какое это для меня удовольствие, как успокаивает меня.
Рандольф прокашлялся и улыбнулся, отчего на щеках у него возникли ямочки. Его лицо было похоже на круглый спелый персик. Он был значительно моложе двоюродной сестры: где-то на середине четвертого десятка.
— Однако мы так и не изгнали этот дух молодого господина Нокса.
— Никакой не дух, — буркнул Джоул. — Духов не бывает — это настоящая живая женщина, и я ее видел.
— И как же она, милый, выглядела? — спросила Эйми тоном, показывавшим, что ее мысли заняты менее экзотическими предметами.
Джоулу это напомнило Эллен и мать: они тоже разговаривали с таким рассеянным видом, когда не верили его рассказам, и не перебивали только, чтобы мир сохранить. Знакомое виноватое чувство поразило, как выстрел: врун, вот что думают оба, Эйми и Рандольф, прирожденный врун, — и от испуга начал громоздить подробности: у нее были дьявольские глаза, у этой дамы, бешеные ведьмины глаза, холодные и зеленые, как дно полярного моря; копия Снежной королевы — лицо белое, зимнее, изо льда вытесанное, и белые волосы накручены на голове, как свадебный торт. Она манила его пальцем, манила…
— Боже, сказала Эйми, кусая кубик маринованного арбуза. — Ты в самом деле видел такую женщину!
Во время этого описания Джоул с беспокойством заметил, что ее кузена рассказ позабавил и заинтересовал; в первый раз, когда он просто сообщил об увиденном, Рандольф выслушал его безразлично, как слушают заезженный анекдот — казалось, он непонятным образом заранее знал все, что услышит.
— Слушай, — медленно произнесла Эйми, не донеся арбузный кубик до рта. — Рандольф, ты не заходил… — Она запнулась и скосила глаза на гладкое, довольное лицо-персик. — Ведь правда, похоже на то…
Рандольф пнул ее под столом; маневр был выполнен так ловко, что Джоул и не заметил бы его, не окажись столь сильным его действие: Эйми дернулась назад, словно в стул ударила молния, и, заслонив глаза рукой в перчатке, испустила жалобный вопль:
— Змея, змея, я думала, меня ужалила змея, пробралась под столом, ужалила в ногу, дурак, никогда не прощу, ужалила, боже, змея, — повторяла она снова и снова, и слова уже рифмовались, гудели между стенами, где трепетали гигантские тени мотыльков.
У Джоула все оборвалось внутри; он подумал, что описается прямо тут, на месте, и хотел вскочить, убежать, как от Джизуса Фивера. Но не мог, отсюда не мог. Поэтому он уставился в окно, где ветер отстукивал фиговыми листьями мокрую телеграмму, и принялся изо всех сил искать далекую комнату.
— Сию же минуту перестань, — приказал Рандольф, не скрывая отвращения. Но Эйми не унималась, и тогда он ударил ее ладонью по губам.
Вопли постепенно перешли в полувсхлипывание-полуикоту. Рандольф заботливо тронул ее за руку.
— Отпустило, душенька? — сказал он. — Как ты нас напугала. — И, оглянувшись на Джоула, добавил: — Эйми безумно нервная.
Да, безумно, — согласилась она. — Я просто подумала… Надеюсь, я не расстроила ребенка.
Но так толсты были стены его комнаты, что голос Эйми туда не проникал. Джоулу давно уже не удавалось отыскать далекую комнату; это и прежде было трудно, а последний год — особенно. И он обрадовался встрече с друзьями. Все были тут, включая Мистера Мистерию в испанской шляпе с пером и багровом плаще, с блестящим моноклем и зубами из цельного золота: элегантный господин, — хотя разговаривал по-гангстерски, сквозь зубы, — и артист, великий чародей: он выступал в старом нью-орлеанском варьете и показывал жуткие фокусы. Там-то они и стали такими приятелями. Однажды он вызвал Джоула из публики и вытащил у него из ушей целую охапку сахарной ваты; с тех пор он сделался, после маленькой Анни Роз Куперман, самым желанным гостем другой комнаты. Анни Роз была симпатичней всех на свете. Волосы черные и завитые не где-то там такое, а сами по себе. По воскресеньям мать наряжала ее во все чистенькое и белое — включая носки. В обычной жизни Анни Роз была нахальная и воображала — до того, что о погоде вела разговоры, — но здесь, в далекой комнате, звенел ее милый голосок: «Джоул, я тебя люблю. Я люблю тебя на дюйм, на чуть-чуть, на уйму уйм». И был еще один человек, присутствовавший почти всегда, но редко — в одном и том же виде; то есть являлся он в разных нарядах и обличьях — то цирковым силачом, то богатым славным миллионером, — но всегда его звали Эдвард Р. Сансом.