Уплывающий сад - Финк Ида
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые слезы, мгновенно сдержанные.
Послышался стук колес, и во двор въехала телега, а на телеге дети. Они сидели на соломе, рядком. Выглядели как маленькие серые мышки. Их привез один эсэсовец, и этот эсэсовец соскочил с телеги и очень мягко сказал детям:
— Ну, дорогие дети, а теперь пусть каждый из вас подойдет к своим родителям.
Однако ни один ребенок не пошевелился. Они сидели неподвижно и смотрели перед собой. Тогда эсэсовец снял с телеги сидевшего с краю ребенка и сказал:
— Покажи, где стоит твоя мать или отец.
Но ребенок молчал. Тогда он снимал по очереди других детей и кричал, чтобы они показали, кто их родители, но все они молчали.
— Поэтому я бы хотела, чтобы после них остался след.
Спокойным голосом она просит сделать небольшой перерыв. Стакан воды, который ей приносят, отстраняет со снисходительной улыбкой. После паузы она расскажет, как их всех расстреляли.
В ночь, когда Германия капитулировала
Noc kapitulacji
Пер. Ю. Винер
Я познакомилась с Майклом в парке, в маленьком хорошеньком городке у эльзасской границы. В 1943 году мне довелось сидеть в тюрьме в этом городке, что было делом весьма непростым, если учесть, что я еврейка и что документов у меня не было. Но сейчас война уже практически кончилась, фронт догорал где-то под Штутгартом, капитуляция ожидалась со дня на день.
Майкл был славный парень, а я в первые дни свободы мучилась от одиночества и очень тосковала. Каждый день я ходила в парк, тщательно ухоженный и полный цветущих бледно-лиловых рододендронов. Я ходила в этот парк, садилась на скамейку и говорила себе, что надо радоваться тому, что я выжила, но радости не было, и я огорчалась, что мне так грустно. Ходила я туда каждый день, и девушки в лагере думали, что я нашла себе парня, завидовали мне и расспрашивали. В один прекрасный день догадки их подтвердились: Майкл проводил меня в лагерь, и с тех пор он приходил каждый день в четыре пополудни, и мы отправлялись гулять.
Майкл был очень высокого роста, у него были смешные длинные ноги, солдатские штаны плотно обтягивали бедра и тоненькую, как у девушки, талию. Он носил большие очки в квадратной оправе, улыбался детской улыбкой, и, не будь он таким высоким, можно было бы подумать — мальчишка, молокосос. Но он был взрослый и серьезный, преподаватель математики, ему было уже двадцать семь лет, то есть на десять лет больше, чем мне.
Он брал меня за руку — голова моя приходилась ему по локоть, — и мы шли гулять в парк или к Рейну, и он все время насвистывал одну и ту же мелодию, я только потом, гораздо позднее, узнала, что это «Влтава» Сметаны, но тогда я не знала, как эта мелодия называется и кто ее сочинил, ибо мои познания о мире и о жизни были односторонние: я знала, что такое смерть, страх, наглость, я умела врать и ловчить, но не знала ровным счетом ничего ни о музыке, ни о поэзии, ни о любви.
С Майклом я познакомилась так: сидела я однажды на скамейке возле бледно-лиловых рододендронов, было уже под вечер, и мне давно следовало встать и вернуться в лагерь на ужин, но я все сидела, мне не хотелось вставать, хотя есть и хотелось, — и даже не заметила, что с краю на лавку присел долговязый парень в очках и в американском мундире. Когда он спросил: «О чем это вы думаете?» — я испугалась, а он засмеялся.
Я ответила на ломаном английском: «В этом городе я однажды сидела в немецкой тюрьме» (на самом деле я думала вовсе не об этом, а об ужине, потому что была голодна).
— Вас там били?
— Нет.
Он пригляделся ко мне и сказал:
— Oh, it’s funny…[84]
Я не поняла, что ему показалось забавным: что я сидела или что меня не били.
Дурак какой-то, подумала я, а он продолжал расспрашивать:
— А за что вас немцы посадили в тюрьму?
Я взглянула на него, будто он с Луны свалился.
— Don’t be worried![85] Мне просто хочется знать, как все это с вами происходило. Именно с вами.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})Он смотрел на меня внимательно, и в глазах его теплился золотистый отсвет. Может, он вовсе не дурак, подумала я. Осторожно! — сказала я себе. — Не торопись. Сколько лет вытерпела, потерпишь еще неделю-другую.
Война еще не кончилась, а я уже предвкушала то огромное облегчение, которое принесли бы мне два слова, произнесенные вслух, — бремя этих слов становилось все невыносимее со дня на день. Я бледно улыбнулась и сказала прочувственным голосом, предназначенным для тех, кто проявлял праздное любопытство к моей биографии:
— Ах, жизнь моя была очень печальна, зачем вспоминать те времена. Не хочу.
— Poor child![86] — Он погладил меня по голове и вынул из кармана шоколадку. — Но когда-нибудь потом вы мне расскажете, ладно?
Шоколад был молочный, я как раз люблю молочный, он был мягкий, так и таял во рту. Последний раз я ела шоколад до войны. Но я ему ничего не сказала, я встала и пошла на ужин. На ужин нам всегда давали одно и то же — картошку и консервированную тушенку с подливой.
На следующий день Майкл принес мне букет крупных темных садовых фиалок, а я в награду рассказала ему свою вызубренную за три года биографию, которая его, как и следовало ожидать, растрогала. Мне даже неприятно было, что я по-прежнему вру, но я утешила себя тем, что настоящая история моей жизни во сто раз страшнее.
Девушки в лагере очень завидовали мне, по вечерам выспрашивали подробности и были очень разочарованы, когда неделю спустя на вопрос: он тебя целовал? — я ответила: нет. И это была правда. Майкл приносил мне шоколад (я все же сказала ему, что еще до войны…), покупал мне мороженое, держал меня за руку, иногда, когда мы лежали на берегу Рейна, гладил мои волосы и говорил, что они шелковистые и блестящие. Он рассказывал мне о своем доме, о школе, где преподает, о саде, за которым ухаживает. Все это звучало как сказка, как хрестоматийная история для послушных детей, и я иногда про себя тихонько посмеивалась, особенно когда он говорил про цветочки и подстриженную травку. Я никогда не спрашивала, есть ли у него в Америке девушка — разумеется, есть! — а он ничего об этом не говорил.
А иногда мы вообще не разговаривали. Вода в Рейне мерцала, словно рыбья чешуя, на развалинах цвели сорняки, низко над нами кружили самолеты, тоже серебристые и длинные, как рыбы, но теперь их уже не надо было бояться и можно было без спазмы в горле смотреть, как они пикируют, становятся огромными и отбрасывают на землю черную, холодную тень креста.
— Энн, — выговаривал Майк по-иностранному мое имя Анна, — харашо.
— Очень хорошо, — отвечала я, а он мне опять, на этот раз по-английски:
— Very good, my dear[87].
На самом деле было вовсе не very good, и не могло быть very good, пока я лгала.
Однажды мы возвращались из парка, рододендроны уже отцвели, стали желтыми и мятыми. Майкл спросил:
— Почему ты не хочешь рассказать мне о себе всю правду? Тебе станет легче.
Я была хорошо выдрессирована и ответила не задумываясь:
— Да я ж тебе рассказывала…
— Но не все, Энн. Я уверен, что это была только часть и, возможно, даже не самая важная… Почему ты мне не доверяешь?
В глазах его снова теплился золотистый отсвет, и я подумала: я подлая и скверная.
— Война научила вас недоверию, и меня это не удивляет, но ты должна понять, что война кончилась и нужно заново научиться верить людям, верить в счастье и добро…
— Ты рассуждаешь как учитель, да и просто глупо. Разве можно вот так раз-два и переродиться? Измениться? Вера в человека — да мне смеяться (я чуть не сказала — блевать) хочется, когда я слышу такое идиотство.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})— Слушай, Энн, я хочу задать тебе один вопрос.
Сердце заколотилось у меня в груди, так обычно говорили те, кто потом спрашивал: а ты, случайно, не евреечка?
— Ну задай, — сказала я, но он ничего не говорил, а только смотрел на меня, и невозможно было не видеть нежности и заботы в его взгляде. Мне хотелось коснуться его лица, прижаться к нему. Попросить его, чтобы он не уходил, сказать ему, что я не хочу больше быть одна, что меня замучила эта раздвоенность, эта постоянная оглядка.