Жизнь Суханова в сновидениях - Ольга Грушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пуговичкин смотрел на него с тоской.
— Я-то понял, Анатолий Павлович, — помолчав, сказал он, — только если вы набор отзовете, то объясняться сами будете, потому что высокое начальство этого так не оставит. И о решении своем непременно дайте мне знать — самое позднее в субботу, до обеда, а то наборщики уже на ушах стоят.
— Разумеется, — небрежно кивнул Суханов.
Немного помедлив, Пуговичкин вышел из кабинета, с особой тщательностью прикрыв за собой дверь. Суханов остался сидеть за столом, барабаня пальцами по лакированному краю. Вначале мысли его находились в смятении, чувства расплывались и отзывались болью, даже дыхание прерывалось, полнясь бессловесным криком от такого шквала предательств: его предал верный Сергей Николаевич вместе со всем коллективом, предал родной сын, предал даже кто-то из влиятельных небожителей, совершенно ему не знакомый, но явно вознамерившийся скомпрометировать его, навязав ему это невозможное решение…
Но постепенно, как зловещая тень, его накрыло тупое предчувствие, подавившее все остальные мысли и переживания; и лишь через несколько минут, когда в дверь постучали так робко, будто поскреблись, и в кабинет после его повторного отклика «Войдите!» вползла, втянув голову в плечи, Любовь Марковна со стопкой листов на вытянутых руках, он понял, чего именно так нелепо страшился — чье имя, вопреки здравому смыслу, ожидал увидеть на титульном листе как укоризненное провозвестие его неминуемого падения. Это будет, подумал он с едва заметной горькой улыбкой, подобающим завершением его непрошеного скатывания в прошлое. «Очень русская фамилия», сказал ему Пуговичкин, и можно ли было представить фамилию более русскую, чем та, которую носила трехсотлетняя династия, — можно ли было представить более подходящего автора статьи о Шагале, чем бывший ученик Шагала? Должно быть, это и был он, да, наверняка он — Олег Романов, суровый, бесстрашный, одинокий художник, который почти полвека тому назад взял под крыло одного мальчишку и с таким кропотливым терпением научил его видеть мир.
В первые годы после возвращения Анатолия в Москву Романов часто присылал ему письма, где между строк витали непринужденные наброски кружевных стрекоз и застенчивых русалок, а на полях виднелись бледно расцвеченные отпечатки пальцев, перемазанных масляной краской, но Анатолий, онемевший после смерти отца, равнодушно бросал их, порой нераспечатанными, в ящик стола, откладывая ответы на потом в ожидании душевной оттепели, пока эта односторонняя переписка в конце концов не сошла на нет. С поcтуплением в Суриковский он вновь обрел интерес к жизни, но не мог найти время, чтобы написать достойное, искреннее письмо, которое оправдало бы его затянувшееся на годы молчание. Впрочем, если не лукавить перед самим собой, то времени было предостаточно, но выбранный им путь — его решение использовать послушную кисть как залог добротно обеспеченной жизни, его старания вытравить из своего стиля последние следы новаторских учений Романова — внушал ему смутное ощущение неловкости, непорядочности, нечистоплотности, и этот внутренний дискомфорт, не особенно сильный, но мешавший ему в студенческие годы взяться за перо, с окончанием института вырос в острое чувство вины. В числе нескольких многообещающих выпускников Анатолий получил распределение в Московское Высшее художественно-промышленное училище — именно то заведение, откуда Романова лет двадцать назад с позором сослали в Инзу по обвинению в «недопустимом импрессионизме» его работ.
С течением времени чувство вины, конечно, притупилось, заодно с памятью о человеке, его вызывавшем, и Анатолий смутно ощущал, что забвение, на которое он обрек свои ранние творческие открытия, стало важным — а возможно, и решающим — условием его неизменного душевного спокойствия. Он вел размеренный образ жизни, послушно курсировал между притихшей арбатской коммуналкой (Морозов-старший, его сын Сашка и разбитной строитель погибли в военное лихолетье, и Анатолий со временем перенес часть своих скромных пожитков в одну из освободившихся комнат), лекционными аудиториями, где он стойко повторял именно те фразы и жесты, которые в свое время высмеивал в издевательских карикатурах на полях студенческих конспектов, и своей институтской мастерской, где он создавал портреты загорелых неутомимых землепашцев и суровых несгибаемых воинов на фоне задушевных пейзажей, открывающихся за их широкими, надежными спинами. В пятьдесят третьем году, после смерти Сталина, они с матерью скорбели вместе со всеми; написав небольшой памятный портрет, он преподнес его в дар ближайшей школе. Надежда Суханова гордилась успехами сына и, похоже, была всем довольна. У них подходила очередь на квартиру, и в конце пятьдесят четвертого они переехали в район Лубянки. Его полотна время от времени приобретал какой-нибудь пошивочный комбинат или Дом пионеров. Близких друзей у него не было, но все дни и без того оказывались занятыми. Он не заразился цинизмом (прославлять всенародные достижения, оплаченные такой страшной ценой, он считал занятием несомненно достойным), а просто стал отстраненным и нелюбопытным; у него выработалась привычка безропотно подстраиваться под обстоятельства и куда-то пропало умение отличать искусство от кустарщины — однокоренные, в принципе, слова. К двадцати шести годам он уверовал, что избранный путь позволит ему спокойно идти по жизни до самой старости, своевременно обзаведясь милой женой и двумя-тремя детишками, и вообще совмещать приятное с полезным.
А потом наступил год тысяча девятьсот пятьдесят шестой, и все, что он принимал на веру, — все привычные идеи, убеждения, жизненные устои, — было сметено. И по мере того как ориентиры прошлого таяли, на их месте обнаруживались зияющие провалы, фальшивое двойное дно — и в налетевшем вихре душа моя, перезимовавшая годы между отрочеством и зрелостью, прячась глубоко в радужной раковине своего собственного мира, где ей снились тайные, мимолетные, переливчатые сны о птицах и цветах, об ангелах и звездах, вышла на свет такой же, как прежде, жаждущей и живой. Тогда, пробудившись, как от толчка, и найдя лишь пустоту там, где надлежало быть теплу и дружбе, я попытался разыскать Олега Романова в завалах пространства и времени. Однако ни многочисленные письма в адрес инзенской средней школы, ни настойчивые запросы по инстанциям результатов не принесли: указанный гражданин выбыл, адрес по прописке не установлен, указанный гражданин, предположительно, умер… И теперь, три десятилетия спустя, Анатолий Суханов сидел в затопленном солнцем редакционном кабинете на верхнем этаже особняка восемнадцатого века в центре Москвы, прикидывал, сколько же лет могло быть его старому учителю (он был всего несколькими годами старше его тестя, так что это не было невозможным), и с замиранием сердца наблюдал за виноватым приближением Любови Марковны.
— Извините, что не сразу, — выдавила она почти шепотом, подталкивая рукопись через стол.
Он собирался дождаться ее ухода, но взгляд помимо его воли скользнул по странице. «Шагал: вселенная для одного» — гласил заголовок, напечатанный прописными буквами. Ниже стояло имя автора: Д. М. Федоров. Выдохнув, Анатолий Павлович взял рукопись со стола и небрежно бросил в портфель.
Наконец-то безжалостный натиск прошлого был остановлен.
— Я иду домой, — как ни в чем не бывало сказал он, — а Сергею Николаевичу передайте, что я сообщу ему свое решение при первой же возможности.
— Да, Анатолий Павлович, — прошелестела Любовь Марковна у него за спиной. — Хорошо, Анатолий Павлович. Сейчас, Анатолий Павлович.
* * *Он рассчитывал проглядеть текст в метро, по дороге домой, но в вагоне его прижали носом к ситцевой спине пожилой тетеньки, увешанной авоськами (из недр одной из них на пол мерно капало тающее мороженое), в то время как ему самому задумчиво упирался подбородком в шею какой-то долговязый, прыщавый юнец. На выходе, слегка одурманенный, он попытался пройти сквозь стеклянную дверь с просвечивающей зеркальной надписью ДОХВ, но массивное, грозное существо в голубино-сизой форме (то ли мужчина, то ли женщина — Суханов не понял) гаркнуло голосом тюремного надзирателя, отчего все окружающие вздрогнули и уставились на Суханова:
— Куда прешь, старый? Ослеп, что ли?
Нетвердой походкой он кое-как выбрался на улицу, крепко прижимая к себе портфель, словно опасаясь, что его могли в любую минуту силой вырвать у него из рук. Когда он доплелся до своего подъезда, облегчению его не было границ. Вестибюль дышал привычной мраморной прохладой; древний лифтер, шаркая, потащился вызывать лифт. Они молча стояли бок о бок, прислушиваясь к скрежету механизма где-то в шахте. Прошла, наверное, целая минута, прежде чем раздался глухой толчок и между створками дверей вспыхнула полоска света. Лифтер принялся открывать клеть.