Жан-Кристоф. Книги 1-5 - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристоф старался как можно реже оставаться дома, где видел так мало тепла и сочувствия. Он страдал от вечного принуждения, от того что ему вечно навязывали что-то и родители и дедушка: слишком много вещей, слишком много людей требовалось почитать, не спрашивая даже, почему и за что, а Кристоф от рождения был лишен шишки почтительности. Чем сильнее старались его дисциплинировать, сделать из него маленького бюргера, честного немчика, тем сильнее росла в нем потребность сбросить иго. Как хотелось ему после мучительно скучных часов, проведенных в замке или в оркестре, покататься, точно жеребенку, по траве, съехать в новых штанишках с высокого, зеленого откоса или побросаться камнями с соседскими мальчиками! И если он предавался своим любимым забавам не так часто, как ему хотелось, то отнюдь не из страха перед родительской воркотней и тычками — у него просто не было товарищей; ему никак не удавалось сойтись с другими детьми. Даже мальчики с их улицы не любили играть с Кристофом. Кристоф слишком всерьез принимал любую игру, и если уж начинал драться, то дрался изо всех сил.
К тому же он привык сидеть дома: он сторонился сверстников, стыдясь своей неловкости, и не осмеливался принимать участие в их развлечениях. Приходилось делать вид, что такие пустяки очень мало его интересуют, хотя на самом деле Кристоф сгорал от желания присоединиться к играющим. Но мальчики его не приглашали, и он проходил мимо с бесстрастным, презрительным лицом, хоть сердце его разрывалось от горя.
Единственным его утешением было бродить с дядей Готфридом, когда тот заглядывал в их края. Мальчик все больше и больше привязывался к дяде, чувствуя родственную душу в этом независимом человеке. Он понимал теперь, как должно быть приятно и легко дяде Готфриду бродить по дорогам, нигде не оседая, не задерживаясь. Иногда дядя и племянник отправлялись вечером в поле, шли куда глаза глядят, и так как Готфрид никогда не знал, который час, полуночников обычно встречали дома ворчанием. И уж ни с чем не сравнимой радостью были ночные походы — незаметное бегство втихомолку из погруженного в сон дома. Дядя Готфрид понимал, что поступает не очень похвально, но мальчик так умолял его, да и сам он не мог устоять перед искушением. В полночь он подходил к дому Крафтов и свистел условным свистом. Кристоф в такие вечера ложился в постель, не раздеваясь. Он осторожно подымался и, держа в руках башмаки, затаив дыхание, чуть не ползком, как индеец, добирался до кухонного окошка, которое выходило на дорогу. Тут он залезал на стол, а Готфрид, подставив плечи, уже ждал его под окном, и оба пускались в поход счастливые, словно школьники.
Иногда они заходили к Иеремии — рыбаку, другу дяди Готфрида; тот катал их на лодке по серебряной от лунных лучей реке. Капли скатываются с весел в воду, вызванивая то короткие арпеджии, то хроматические гаммы. Над рекой струится молочно-белый туман. Спокойно мерцают звезды. Сонно пропоет петух, и на том берегу ему ответит другой; иногда где-то в немыслимой глубине неба послышится трель жаворонка, обманутого лунным светом. Наши путники молчат. Готфрид чуть слышно затянет вдруг песню. Или Иеремия расскажет странную историю из жизни зверей, и истории эти кажутся еще таинственнее оттого, что говорит рыбак кратко и загадочно. Луна скрывается за лесом. Лодка проплывает вдоль черной гряды холмов. Темная вода сливается вдали с темным небом. Река лежит ровная, без единой морщинки. Все звуки стихают. Лодка скользит в ночи. Да и скользит ли? Плывет ли? Или просто стоит на месте? Шурша, словно шелк, расступаются камыши. Лодка бесшумно причаливает к берегу. Обратно дядя с племянником возвращались пешком. Иногда они добирались до дома только на заре. Путь их лежал берегом реки. Стайки серебристых уклеек — зеленых, как колос, или синих, как сапфир, — затевали игры при первых отблесках дня, рыбки кишели, словно змеи на голове медузы; они суетливо набрасывались на корку хлеба, которую кидал им Кристоф; когда корка медленно погружалась в воду, вслед за ней по спирали скользила вся стайка и вдруг пропадала из виду, блеснув в последний раз, как солнечный луч. По реке уже плыли розовато-лиловые блики. Просыпались и пели на разные голоса птицы. Дядя торопил Кристофа. Так же осторожно мальчик пробирался в душную спаленку, валился в постель и сразу же засыпал, чувствуя свежесть в теле, вобравшем все запахи полей.
Ночные похождения сходили до времени благополучно, и родители так ничего и не заметили бы, если бы Эрнст, самый младший из братьев, не донес на Кристофа; отныне ему строго-настрого запретили уходить с дядей и даже стали следить за ним. Тем не менее Кристофу удавалось улизнуть из дому — всякому другому обществу он предпочитал общество скромного коробейника и его друзей. Домашние были скандализованы. Мельхиор прямо заявил, что у его старшего сына мужицкие вкусы. Старик Жан-Мишель ревновал внука к Готфриду и нередко увещевал мальчика: как это он может находить удовольствие в таком простонародном обществе, когда ему оказана высокая честь приблизиться к избранным и служить самому герцогу. Словом, все единодушно решили, что Кристоф лишен чувства собственного достоинства, что он не уважает самого себя.
Хотя денежные затруднения Крафтов росли с каждым днем, причиной чего являлась невоздержанность бездельника Мельхиора, жили они все-таки более или менее сносно, пока с ними был Жан-Мишель. Он единственный имел влияние на Мельхиора и хоть немного удерживал сына от пагубного порока. Многие безрассудные выходки прощались пьянице Мельхиору из-за того уважения, каким старик пользовался в городе. А главное, когда с деньгами бывало уж совсем туго, дед неизменно приходил на помощь. Жил он на весьма скромную пенсию, которую получал в качестве бывшего хормейстера, да, кроме того, по-прежнему сбирал скромную лепту в виде платы за уроки музыки и настройку фортепиано. Большую часть этих денег он отдавал невестке, хотя Луиза всячески старалась скрыть от проницательного ока свекра истинное положение дел. Не раз Луиза плакала при мысли, что ради них старик вынужден отказывать себе в самом необходимом; жертвы дедушки казались тем значительнее, что привык он жить на широкую ногу, да и потребности у него были немалые. Но нередко даже этих жертв не хватало на покрытие всех нужд, и, чтобы удовлетворить чересчур назойливого кредитора, дедушка тайком продавал что-нибудь из мебели, книги, какие-нибудь любимые и памятные ему вещицы. Мельхиор проведал, что отец тайком от него помогает Луизе деньгами, и нередко накладывал на них свою лапу, не обращая внимания на горячие протесты жены. Но когда старик, в свою очередь, узнал о проделках сына, — узнал не от Луизы, конечно, которая никому не рассказывала о своих горестях, а от внуков, — он впал в ярость; между отцом и сыном стали разыгрываться ужасные сцены. Оба старших Крафта отличались необузданным нравом и с первых же слов более или менее мирный разговор переходил в ругань, угрозы; казалось, еще немного — и сын подымет на отца руку. Но чувство сыновнего уважения не покидало Мельхиора даже в минуты пьяной злобы; в конце концов он замолкал и, склонив голову, выслушивал проклятия, унизительные упреки, на которые не скупился разошедшийся старик. Но сын только ждал подходящего случая начать все сызнова, и Жан-Мишель с тревогой думал о будущем; его мучили самые черные предчувствия.
— Бедные мои дети, — не раз говорил он Луизе, — что-то с вами станется, когда меня не будет в живых! Хорошо еще, что я пока держусь, — добавлял он, нежно гладя Кристофа по головке, — а потом уж он вытащит вас из нужды.
Но дедушка ошибался в своих расчетах: жизненный путь его подходил к концу. Никто не подозревал об этом. Старик был на редкость крепкий для своих восьмидесяти с лишним лет. В его густой гриве, среди серебряной седины, еще виднелись темные пряди, а пышная борода была наполовину черная. Зубов у него осталось всего с десяток, но и с этим десятком он управлялся неплохо. Приятно было смотреть на дедушку, когда он садился за стол. Аппетитом он славился отменным, и хотя упрекал Мельхиора за пьянство, сам тоже не промах был выпить. Особое предпочтение он отдавал белому мозельвейну. Впрочем, он воздавал должное также и прочим маркам вин, пиву, сидру, — словом, всем щедрым дарам господа бога. Но никогда вино не затемняло его рассудка, потому что старик знал свою меру. Правда, мера эта была немалая, и для менее крепких мозгов одного дедушкиного стакана хватило бы с избытком. Дедушка был еще молодец хоть куда и полон самой кипучей энергии. В шесть часов утра он был уже на ногах и тщательно занимался туалетом: он весьма пекся о своей внешности и держал себя с большим достоинством. Жил он в собственном домике один, один управлялся со всеми делами и не терпел, чтобы невестка совала нос в его хозяйство: сам убирал комнаты, сам варил себе кофе, сам пришивал пуговицы, что-то приколачивал, клеил, что-то убирал; в одной рубашке, неустанно бегая по лестнице с первого на второй этаж, он распевал арии рокочущим баском, с удовольствием прислушиваясь к раскатам своего голоса, и сопровождал пение выразительными актерскими жестами. Покончив с уборкой, дедушка выходил из дому — в любую погоду. Ни одного дела он никогда не забывал, но точностью не отличался: то остановится на углу и вступит в оживленную беседу со знакомым, то пошутит с соседкой, чье личико ему приглянулось, ибо дедушка равно любил старых друзей и молоденьких красоток. Поэтому-то он всюду задерживался и не соблюдал назначенного времени. Только один час он соблюдал свято — час обеда; и обедал там, где его заставал этот час или, вернее, где он сам напрашивался на обед. Вечером он долго сидел с внуками и возвращался домой уже в темноте. Перед сном в постели он любил прочесть страницу-другую из потрепанной Библии и даже ночью, — ибо спал дедушка не более двух-трех часов подряд, — подымался и брал первую попавшуюся книжку из своей библиотеки, которая составлялась в разные времена и от случая к случаю; тут были и труды по истории и теологии, и беллетристика, и научные трактаты. Дедушка открывал книгу наудачу, прочитывал несколько страниц и, независимо от того, интересовало ли его чтение или, наоборот, нагоняло скуку, понимал ли он все или не понимал ничего, он читал, не пропуская ни слова, пока не засыпал с миром. По воскресеньям он бывал у обедни, водил гулять внуков и играл в шары. Никогда он ничем не болел, мучила его только подагра, и ночами он прерывал чтение Библии громкими проклятиями — до того ныли пальцы обеих ног. Казалось, так оно и будет идти до ста лет, да и дедушка сам, в сущности, не видел никаких причин, почему бы ему не перешагнуть даже за сотню. Когда ему предрекали, что он умрет в столетнем возрасте, он, подобно другому прославленному старцу{11}, говорил, что не следует ставить пределов благости провидения. С годами дедушка стал легко проливать слезу и все чаще раздражался. Других примет старости в нем не было заметно. От какого-нибудь сущего пустяка Жан-Мишель свирепел и впадал в гнев. Его и без того красное лицо и короткая шея густо багровели. В такие минуты он начинал в бешенстве заикаться и останавливался на полуслове, стараясь набрать побольше воздуху. Домашний врач Крафтов — старый дедушкин приятель — не раз уговаривал Жан-Мишеля последить за собой, умерить свой необузданный нрав и свой столь же необузданный аппетит. Но упрямый, как и все старики, дедушка просто из чистого бахвальства совершал одну неосторожность за другой да еще поносил медицину и медиков. На словах дед выказывал полное презрение к смерти и охотно сообщал собеседнику, что он лично ничуть не боится курносой.