Современная культура и Православие - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодать и вдохновение
Вдохновение, по словам святителя Григория Паламы, есть одна из энергий Духа, отблеск того нетварного Света Христова, который "просвещает всех": каждого человека, грядущего в мир.
Вдохновение есть и некий художественный телеологический импульс, побуждающий художника к творчеству.
Впрочем, необходимо сделать чрезвычайно важную оговорку: мы берем здесь тот случай, когда человек (творец, художник) испытывает на себе именно благодатные воздействия и, изумленный "избытком" сердца, принимается за свой труд. В данный момент речь идет не о некоем состоянии прелести, не о "взыгрании" демонической энергии, не о душевной истерической самостимуляции, не о чем-либо ином, что порой - и очень часто - может выдавать себя за творческое вдохновение. Для того, чтобы различать эти состояния, требуется духовный дар различения духов, хотя плоды того или иного "вдохновения" порой достаточно красноречивы.
Вот как описывает вдохновение Анна Ахматова:
Когда я ночью жду ее прихода,жизнь, кажется, висит на волоске.Что почести, что юность, что свободапред милой гостьей с дудочкой в руке?И вот вошла. Откинув покрывало,внимательно взглянула на меня.Ей говорю: "Ты ль Данту диктовалаСтраницы Ада?" Отвечает: "Я" [148] .
Вдохновение (Муза) приходит в тишине и покое (ночью), когда мир житейский и суетный, мир земного в!едения уснул, погас, страсти улеглись, душа не блуждает по его пространствам, но пребывает наедине с собой, в себе, сосредоточенно и смиренно, с верой и упованием (жду). Плоть истончилась и умолкла: это состояние как бы на грани жизни и небытия. (Ср. у Пушкина: "Как труп в пустыне я лежал..." и у преподобного Исаака Сирина: "Человек, пока заключен под завесою дверей плоти, не имеет упования").
Ничто земное не может идти в сравнение с посещением благодати (вдохновения). Что почести, с их неволей, суетой и ангажементом, когда творчество бескорыстно и устремлено к Царству Божьему? Что юность, с пирушками плоти, с ее ненасытным инстинктом блудного сына, когда творчество чает пребывать в доме отца? Что земная свобода, когда творчество чает быть последним поденщиком у вдохновенья?
Наконец, И вот вошла. Упование не было тщетным. Откинув покрывало (обнажив черты, открывшись), внимательно взглянула на меня (произошла встреча воли человеческой с тем, что ей послано: синергия). Дальше - самое интересное. Поэт испытывает пришедшую - не лукавая ли самозванка, не ряженая ли авантюристка, та ли, которую здесь ожидали? Ты ль Данту диктовала?... (Ибо если она, то - та самая, подлинная. Которую можно слушать и слушаться... Хотя ничего себе милая гостья да еще и с дудочкой в руке!)
Здесь примечательно то, что светский поэт и православная христианка Анна Ахматова на языке Серебряного века сумела нарисовать чрезвычайно глубокую и подлинную картину человеческого творчества. Главный акцент стихотворения стоит на последнем слове Отвечает: "Я". Вокруг этого "Я" оно и центруется. "Я" "музы" - это не эгоистическое (лучше сказать - натуральное) "я" Ахматовой и, естественно, не "я" Данте, который и написал страницы Ада. Это некая творческая энергия, реализующая идеальное "я" самой поэтессы, которое, возможно, так и осталось бы "потерянной драхмой", не будь оно взыскано зовом творчества. Таким образом, смиренное ожидание вдохновения (помощи Божьей) оборачивается для художника преображением бытия и обретением собственного идеального "я", причастного Высшей реальности.
Эта творческая энергия, перед которой художник чувствует себя смиренным послушником, порой перерастает саму его эмпирическую личность и становится для него источником познания не только мира, но и себя самого. У Марины Цветаевой была мысль о том, что бытие само "ищет уста", через которые оно готово "сказать себя миру".
Логос творчества
Эти моменты творческого перерастания художником самого себя как эмпирического человека были известны Пушкину. Уж кто-кто, а Пушкин знал про поэта, что, пока его не востребует вдохновенье, "средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он". Его известное восклицание "Ай да Пушкин, ай да сукин сын!" после написания "Бориса Годунова" вряд ли может быть интерпретировано так, как это сделал один священник, автор книги о творчестве, увидевший в этом выражение гордыни поэта. Напротив, эта "юродивая" фраза может свидетельствовать о том неподдельном удивлении художника перед тем, что у него получилось и что превысило его собственные поэтические намерения и возможности.
Это же изумление звучит и в его словах к П. Вяземскому ("Ты не представляешь, что "удрала" моя Татьяна (Ларина. - О. Н.) - она вышла замуж"). Впрочем, наивно было бы полагать, будто герои начинают анархично действовать, вовсе не принимая во внимание автора - напротив, все их поведение подчиняется телеологической логике художественного произведения, а именно, той форме, которая, по словами К. Леонтьева, не дает материи разбегаться и заложником которой оказывается и сам автор.
Однако форма для автора не есть данность, а есть нечто заданное - то, что должно быть актуализовано, и в то же время то, что, еще и не будучи реализованным, предъявляет автору свои жесткие требования. Здесь мы сталкиваемся с теми странными взаимоотношениями между художником и его произведением, между творцом и творением, которые никак не могли бы быть столь непредсказуемыми, имея в виду строгий и стройный замысел, если бы в самом процессе творчества не была бы задействована, помимо личности творца, еще некая иррациональная сила, свободная и могучая, дающая такую жизнь и свободу и произведению, и его персонажам, что они без воли автора могут совершать самые неожиданные вещи, даже "выходить замуж". Это и есть самый загадочный момент творчества.
"Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку, - сказал Бродский в своей Нобелевской речи.- ...Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает... Поэт, повторяю, есть средство существования языка... Начиная стихотворение, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он рассчитывал... Порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, - и дальше, может быть, чем он сам бы желал" [149] .
Борис Пастернак так писал об этом в письме молодому поэту Марку Ватагину: "Даже в случае совершенно бессмертных... текстов, как напр. Пушкинские, всего важнее отбор, окончательно утвердивший эту данную строчку или страницу из сотен иных, возможных. Этот отбор производит не вкус, не гений автора, а тайная побочная, никогда вначале не известная, всегда с опозданием распознаваемая сила, видимостью безусловности сковывающая произвол автора, без чего он запутался бы в безмерной свободе своих возможностей... Но во всех случаях именно этой стороной своего существования, обусловившей тексты, но не в них заключенной, разделяет автор жизнь поколения, участвует в семейной хронике века, а это самое важное его место в истории, этим именно велик он и его творчество... Вера в то, что в мире существуют стихи, что к писанию их приводят способности, и проч., и проч. - знахарство и алхимия"[150] .
Пастернак настаивает на существовании ощутимого логоса творчества, некоего "онтологического синтаксиса", который имеет непосредственное отношение к бытию идеального "я" поэта и правила которого накладывают на поэта строжайшие, если не рабские, обязательства: "Когда строку диктует чувство, / Оно на сцену шлет раба, / И здесь кончается искусство, / И дышит почва и судьба" [151] .
О существовании этой "таинственной, диктующей силы" проговаривались многие художники и музыканты.
Гайдн, например, приписывал ниспосланному свыше таинственному дару создание своей знаменитой оратории "Сотворение мира". "Когда работа моя плохо продвигалась вперед, я, с четками в руках, удалялся в молельню, прочитывал "Богородицу" - и вдохновение снова возвращалось ко мне".
Данте писал: "Вдохновляемый любовью, я говорю то, что она мне подсказывает". Моцарт свидетельствовал, что музыкальные идеи являются у него невольно, подобно сновиденьям. Гофман признавался друзьям: "Я работаю, сидя за фортепьяно с закрытыми глазами, и воспроизвожу то, что подсказывает мне кто-то со стороны". Ламартин говорил: "Не я сам думаю, а мои мысли думают за меня". Тассо удивлялся тому обстоятельству, что, когда его покидало вдохновенье, он сам путался в своих сочинениях, не узнавал их и был не в состоянии оценить их достоинства.