Жизнь прекрасна, братец мой - Назым Хикмет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полицейский искоса взглянул на Неджлю, покачал головой. Арестанты ушли вниз.
Сестра Керима сказала Нериман:
— Керима, помоги ему Аллах, не пытают. Так умоляла их: покажите мне его хоть разок; не показывают.
— Я Измаила не видела с тех пор, как он попал сюда.
Керим был в «саркофаге». Три стены «саркофага» бетонные, пол тоже бетонный, дверь деревянная. Поместиться может только один человек. И то — только на ногах. Плечи и спина прижаты к стенам, колени упираются в дверь.
Керим уже двадцать дней в «саркофаге». В первую ночь после ареста его избили, затем бросили в камеру, потом — в «саркофаг». Прямо над головой горит безумно яркая электрическая лампа — один Аллах ведает, сколько в ней свечей. То загорится, то погаснет. То тьма кромешная — хоть глаз коли, то невыносимый свет.
Керим уже двадцать дней в «саркофаге» Пять дней его не кормили. А сейчас дают понемногу. По нужде только раз выводят. И еду дают только разик, а потом — опять на ногах, то свет, то тьма.
Керим уже двадцать дней в «саркофаге». Теперь его держат под руки, когда выводят в уборную.
Керим уже двадцать дней в «саркофаге». Больше он ни о чем не думает. Он утратил то, что называется способностью думать. Не чувствует он и усталости. Чувствует он нечто иное. То тьму, то свет. Поначалу он крепко зажмуривал глаза, чтобы спастись от этого — то света, то тьмы.
Вечером двадцать шестого дня Керима привели в кабинет начальника подразделения. Измаил тоже был там. На столе начальника стояли в стакане три почти увядшие красные розы.
— Ты его знаешь? — спросил начальник подразделения Измаила, указывая на Керима.
Измаил посмотрел на Керима, то открывавшего, то зажмуривавшего глаза. Казалось, то сжималось, то разжималось все его лицо. Измаил оторопел. Затем догадался: «саркофаг».
— Нет, не знаю.
— А он тебя знает.
— Ложь.
— Он тебе передал печатную машинку и вощеную бумагу? — спросил начальник подразделения у Керима.
Керим молчит. То открывает, то зажмуривает глаза. Керим не здесь, он в другом мире, в мире, который то накрывает кромешная тьма, то слепит безумный свет. Под руки его поддерживают двое полицейских.
Измаил знает, что Керим попал в «саркофаг» потому, что ничего не сказал на фалаке.
Начальник подразделения закричал на Керима:
— Ты, остолоп, отвечай давай! Получил ты от него, это мы знаем, а вот отдал кому?
Измаил смотрит Кериму в глаза. Страшная горечь охватила его. Сойдет с ума парень.
— Уложите этих негодяев!
Измаил опять попытался вырваться. Керим повалился на пол, когда его толкнули. Обоим привязали к ногам фалаки. Начали бить.
Обоих бросили в те же камеры. Через десять дней Керима увезли в сумасшедший дом.
ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ЧЕРТОЧКА В ИЗМИРЕ
Измаил чиркнул зажигалкой, чтобы раскурить сигарету. Сидевший напротив него Ахмед отпрянул, будто его укололи. Измаил тут же попытался отогнать мысль, мгновенно пришедшую ему на ум. Ахмед сказал:
— Я испугался, что ты подожжешь мне усы. — Он сразу понял нелепость этих слов. Замолчал.
Они легли спать. Ахмед дождался, пока Измаил захрапит. Встал. Нащупал зажигалку на столе. Подождал. Еще немного подождал. Зажег. Ему показалось, будто пламя обожгло ему глаза. Он зажмурился. Открыл глаза. Зажмурился снова. Открыл глаза. Он смотрит на пламя. Страшно ли мне? Мне не страшно, не страшно, не страшно. Он погасил зажигалку. Ну вот, боязнь пламени уже началась. Но воды я не боюсь. Какая боязнь начинается раньше? Надо найти книгу и почитать. Книга лежит на столе. Как я буду читать в темноте? Он открыл книгу. Нужные страницы теперь открываются сами. Чиркнул зажигалкой и, не глядя на пламя, стал переворачивать листы, всматриваясь в кое-как освещенные строчки. Не написано, какая боязнь начинается раньше, черт побери. Он положил книгу на место. Положил зажигалку. Лег. Пить снотворное еще не время. Я могу подождать еще два-три дня. А через два-три дня — жил да был товарищ Ахмед. От жалости, которую я чувствую к себе в последние дни, стоит ком в горле.
ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЧЕРТОЧКА НА ДАЧЕ У АННУШКИ
Я черчу четырнадцатую черточку. Аннушка рядом со мной. Нам осталось здесь шесть дней. Потом — в Москву, потом — неделя, десять дней, — дай руку, Стамбул!
Я посмотрел на Аннушку:
— Дай руку, Аннушка.
Я взял ее белоснежную руку с полными пальцами. Разлука прилипла к нашим ладоням, но Аннушка об этом не знает.
— Ахмед, мы опоздаем. И на обратном пути зайдем к Пете, заболел мальчишка, что ли?
Петя уже два дня не приносит молоко.
— Давай.
На станции по высокой деревянной платформе разгуливают расфуфыренные нэпманы. Дачи Восточного университета[55] тоже в нашем лесу. Группы китайских, японских, иранских студентов также курсируют туда-сюда. И поповская дочка там. У нее дружба с иранцем Хюсейн-заде. Гуляют бок о бок. Из наших турок никого нет. А еще здесь много крестьян с торбами и котомками. Несколько беспризорников.
С поезда сошли Маруся с Керимом. Мы обнялись. Маруся — крупная, красивая шатенка с карими глазами. На ней — довольно старая кожанка, а на голове — красная косынка.
Я сказал:
— И через тысячу лет комсомолка войдет в фильмы, в спектакли, в романы именно в такой одежде.
— Утром ведь было пасмурно, — ответила она. — Вот я и надела куртку.
— Вспотеешь, сними.
Она сняла свою кожанку и повесила ее на руку. Короткое набивное ситцевое платье плотно облегало ей грудь.
Керим сказал мне по-турецки:
— Слушай, олух, ты влюблен по уши в свою Анну, а на чужих женщин заглядываешься!
По дороге Маруся рассказала, что дела на заводе — а она работает на заводе — идут хорошо. Мы поговорили о беспризорниках, которых видели на станции, — своими грязными лицами и оборванной одеждой они напоминали мне наших деревенских ребятишек. Маруся пересказала речь Крупской, в которой та призывала помогать беспризорникам.
— Мы на заводе помогаем, — добавила она.
Наконец пришли в Петину деревню. Но где Петин дом, не знаем. Рядом с покосившимися избами, выстроившимися по обеим сторонам пыльной дороги, а также во дворах и огородах никого нет. Я осмотрелся. Возле единственной ладной избы с резными ставнями, недавно покрытой новой соломой, я увидел бородатого мужика в сапогах.
— Подождите, я пойду спрошу.
Я подошел к мужику.
— Здравствуйте, товарищ. Я бы хотел спросить, где находится дом Пети, сына Дарьи Михайловны. (Отец Пети погиб во время Гражданской войны, сражаясь в Красной Армии.) Петя приносит молоко, и вот…
Человек, не отвечая, смотрел какое-то время мне в лицо:
— Татарин, что ли?
— Я турок. Из Турции. Из Стамбула.
Человек почесал бороду. Взгляд его стал пристальным.
— Значит, турок. И что ты здесь делаешь?
— Учусь. В университете.
— Значит, как эти косоглазые китайцы с тех дач?
— Да.
— И ты тоже живешь вместе с ними на дачах?
— Нет. У знакомых.
В это время к нам подошла Маруся.
Мужик, все так же пристально глядя на меня, спросил:
— Так, значит, вам Петя каждое утро приносит молоко?
Разговор начал казаться мне странным.
— Да. Ну и что?
— Ну и что? Как это — ну и что? Мало того, что вы ели русский хлеб, пили русское молоко? Что вам тут нужно? Заладили, мол, мировая революция, а сами нам на хребет сели! Русским самим русского хлеба, русского молока не хватает.
Маруся вскинулась:
— Ах ты, свинья, кулак поганый!
Между Марусей и мужиком началась перепалка.
— Мы изведем таких, как вы, паразитов-кулаков под корень!
Мужик сыпет бранью. Маруся ему не уступает. Подошли Керим с Аннушкой. Как грибы из-под земли, вокруг нас откуда-то появились деревенские мужики, бабы и ребятишки. Кто-то за Марусю, кто-то за кулака. Одна женщина, приятная на вид женщина, оказалась Петиной матерью.
— Петя болен, — сказала она. И повернулась к мужику: — Как тебе не стыдно, Иван Петрович? Тебе завидно, что мы молоко продаем. У нас одна коровенка. А у тебя — три. И все тебе мало. — Повернувшись к нам, она добавила: — Петя болен, а я забегалась и молока вам не принесла.
Аннушка сказала:
— Мы начали беспокоиться за Петю. Пока мальчик не поправится, я сама буду приходить за молоком.
Петю мы так и не повидали — просто забыли из-за всего произошедшего. Дарья Михайловна вынесла нам молоко. Когда мы возвращались на дачу, Керим, выбрав момент, спросил по-турецки:
— Ты говорил своей, что мы скоро уезжаем?
— С какой стати! А ты своей?
— Нет.
Когда мы подходили к даче, я сказал:
— Аннушка, давай завтра утром отнесем Пете клубники.
— Давай.
Той ночью мы разожгли костер в лесу, на поляне. Такой красоты, когда в русском лесу зажигают костер и садятся вокруг него, рассеянно глядя на языки пламени, которые лижут сосновые дрова, не найти, думаю, больше ни в одной другой стране, ни в каком другом лесу. Слово «красота» здесь даже не очень подходит, лучше я употреблю очень нескладное слово, к тому же я произнесу его по-русски: «романтика». Так вот, такой романтики не найти, думаю, больше ни в одной стране. Аннушкина рука — в моей руке. Маруся положила голову Кериму на колени. На лицах у каждого из нас — красные отблески пламени. Вокруг — сосны и березы, сливающиеся с ночью.