Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней - Игорь Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я остался в голубом, Ласковом безмолвии. Я молчал. Я добился своего. Мне оставалось только умереть от счастья.
1.2.0. Наряду с негативной программой символизм выдвинул и позитивную. Диахронические системы являют собой с логической точки зрения композиции, составленные из согласованных между собой отношений. Отрицание медиации предполагает, что явления соотносимы друг с другом вне зависимости от того, имеют ли они общий материальный элемент resp. общий признак. Чтобы связать предметы, не нужно указывать на основание связи, не нужно ее аргументировать. Их соотносимость не определяется их качествами. Поэтому всё сопряжено со всем. Релевантна связь как таковая, не имеющая никакой более точной характеристики. Мир панкогерентен[205].
Это убеждение разделяли символисты как первого, так и второго призывов. В статье «Искусство наших дней» Сологуб писал:
…все предметы становятся <…> знаками некоторых всеобщих отношений <…>, многообразными проявлениями мирообъемлющей общности[206].
По сути ту же мысль высказал и представитель «младших символистов», Вяч. Иванов, в «Символике эстетических начал»:
В мире — круговая порука живых сил…[207]
В интранзитивной действительности искомое имело вид либо недостижимого, либо невыразимого, неназываемого (откуда символистская поэтика намеков). Путь к сфере, сопряженной с данной, был заблокирован негативным resp. негируемым медиатором. Об ином можно было сказать, что оно есть, но при этом нельзя было сказать либо о том, какая операция позволяет им овладеть, либо о том, что оно собой представляет, — ср. хотя бы некоторые из характеристик Апостолиди в рассказе «Богиня»:
Всегда только непонятное и необъяснимое имело силу давать ему радость <…>.
…ему хотелось, чтобы еще где-то было небо, другое — ему казалось мало одного <…>.
Никаких определенных мечтаний он не имел
…он чувствовал, что есть, есть тот мир, куда его влечет, и
куда он не знает дороги.
Как вспоминал, подводя итоги символизму, Ходасевич,
…жили мы в двух мирах. Но не умея раскрыть законы, по которым совершаются события во втором, представлявшемся нам более реальным, нежели просто реальный, — мы только томились в темных и смутных предчувствиях[208].
В панкогерентной действительности специфика искомого опричинивалась тем, что здесь не существовало лишь какой-то одной области значений, соответствующей данной. Реалия, взятая как тема текста, корреспондировала сразу с множеством иных реалий. Такого рода корреспондирование было двояким:
1.2.1.1. Искомое множество могло принимать форму универсального, стремящегося в пределе к тому, чтобы охватить самые разные элементы мирового целого. Вот как формулировал эту идею Брюсов:
Я все мечты люблю, мне дороги все речи, И всем богам я посвящаю стих.[209]
Будучи подчинен этой установке, текст проектирует изображаемый в нем мир в будущее с тем, чтобы исчерпать изображаемое, приписать миру финальность, провести ту границу, за которой начинается хаос (откуда, собственно, и берется «декадентство», констатирующее убывание культуропорождающей энергии, нарастание энтропии). По словам Белого,
Вершина всякого символа — о последнем, о конце всего.[210]
Когда же за точку отсчета принимается прошлое, тогда текст, подразумевающий всесвязность, обязан идти к современности от мифа, от самой ранней концептуализации обсуждаемого предмета[211]. Вот почему для Белого нет разницы между мифологией и художественной деятельностью:
Создание словесной метафоры (символа, т. е. соединение двух предметов в одном) есть цель творческого процесса; но как только достигается эта цель средствами изобразительности и символ создан, мы стоим на границе между поэтическим творчеством и творчеством мифическим…[212]
Пространственному мышлению символистов свойственная им мегаломания диктовала космическую масштабность:
…темы космические стали главным содержанием поэзии, —
констатировал Вяч. Иванов[213]. В коммуникативном плане символистский текст мог строиться как апелляция к Богу — к тому лицу, которое трансцендирует собой все сущее; по заявлению З. Гиппиус,
…мы, современные стихописатели <…> молимся — в стихах, как умеем…[214]
Художник, который имеет дело с панкогерентной действительностью, необходимо осознает всю ее без исключений как поддающуюся эстетизации и тем самым абсолютизирует свою собственную активность, сообщая ей характер единственно значимой среди прочих способов самовыражения личности (по известной формуле Брюсова, «…всё в жизни лишь средство Для ярко-певучих стихов…»[215]). Коль скоро в литературном произведении моделируется универсум во всем его объеме, художник вступает в соперничество с Богом и превращается, как об этом пишет Белый, в демоническую фигуру:
Художник — творец вселенной. Художественная форма — сотворенный мир. Искусство в мире бытия начинает новые ряды творений. Этим искусство отторгнуто от бытия <…> Художник — Бог своего мира. Вот почему искра Божества, запавшая из мира бытия в произведение художника, окрашивает художественное произведение демоническим блеском. Творческое начало бытия противопоставлено творческому началу искусства. Художник противопоставлен Богу. Он вечный богоборец[216].
Один из излюбленных «готовых предметов» символизма, в той его версии, о которой идет речь, — кристалл[217], раз в кристаллических структурах каждая вершина связана с множеством других вершин и все они — друг с другом. Между тем в интранзитивной картине мира преобладают реалии, являющиеся искусственными или естественными медиаторами-преградами, средостениями (это, допустим, театральный занавес, который выполняет и посредничающую, и разделительную функции относительно зрителей и сцены, — ср. использование мотива занавеса в «Снежной маске» Блока[218]). Уничтожение медиаторов-преград ассоциируется символизмом с возможностью проницать мир вплоть до его последней черты: когда «покрывало Майи» делается в стихотворении Вяч. Иванова «Прозрачность» «сквозным», происходит объединение физической и мыслимой реальностей[219]. Предмет-медиатор, переставший быть помехой, часто предстает у символистов в виде окна, из которого открывается бесконечная перспектива: символ, по Белому, — «окно в Вечность»[220]; икона для Флоренского «окно» в «тот» свет[221]; эрос для Бердяева («Метафизика пола и любви») с его почти что порнотеизмом (= половым влечением к божеству) — «окно в бесконечность»[222]. Приподымание завес, совлечение покровов, срывание одежды с тела — устойчивые мотивы символистского искусства (ср. хотя бы «Хочу» Бальмонта). Одежда не должна мешать телу быть видимым (статья Волошина «Современная одежда»).
В поэтике символизма панкогерентность получала выражение в установке на создание текстов, которые размывали границы либо между разными искусствами (Gesamtkunstwerk), либо между искусством и прочими дискурсами («научная поэзия» Брюсова), либо между разными жанрами художественной речи (метризация прозы у Белого) и т. п.
Все соотносимости символизм противопоставлял сугубо физическую среду, легко рассыпающуюся, разлетающуюся, т. е. не скрепленную изнутри никакой связью, — царство пыли и праха («Демоны пыли» Брюсова, «Пыль» З. Гиппиус, «Пепел» Белого, глава «Порох» из статьи Волошина «Демоны разрушения и закона»)[223].
1.2.1.2. Символистское представление о совместимости любого со всем воплощалось не только в одно-всезначных соответствиях. Вариантом в реализации этого представления было такое построение текста, когда значениями, соположенными данному значению, служили лишь две, но строго контрастные, взаимоисключающие смысловые величины: yR(z vs. (-z)). Иногда к такой паре противоборствующих смыслов добавлялись другие, также альтернативные пары, создававшие некий открытый, допускающий продолжение список.
Если темой текста являлась, скажем, категория индивидуального, то данный субъект парадигматически связывался одновременно с трансцендентно Другим, с Богом, и с социально другим, как это имело место в стихотворении Мережковского «Двойная бездна» («Ты сам — свой Бог, ты сам — свой ближний…»[224]), или с мужским и с женским началами, как в лирике Сологуба («Я — царевич с игрушкой в руках <…> Я — невеста с тревогой в глазах…»[225]), или с высокой, развитой и с низкой, примитивной культурами, как у Бальмонта («Сын солнца, я — поэт, сын разума, я — царь. Но предки за спиной, и дух мой искаженный — Татуированный своим отцом дикарь»[226]). Символистская логика, о которой идет речь, близка романтической. Но если романтическая личность обладает неким собственным содержанием, которое затем теряется (= иррефлексивность), то символистская не имеет точки отсчета: она изначально многозначна или — в других случаях — не умеет вообще найти свое значение.