Серьезное и смешное - Алексей Григорьевич Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она разбудила сынишку и вытащила из-под него штук десять-двенадцать простыней и пододеяльников…
В то время попрятавшиеся белогвардейцы то и дело устраивали взрывы на заводах, убивали из-за угла советских работников. С ними велась беспощадная борьба. Однажды и нам пришлось испытать на себе остроту этой борьбы.
Осенью пришли к нам в театр знакомые врачи из здравотдела и предложили в выходной день поехать за город. Насобирали мы, кто что по тогдашнему времени мог: хлеба, яиц, молока. Врачи с большим трудом раздобыли где-то бутылку коньяку, одну-единственную на всю компанию, и поехали мы на грузовике, стоя, на дачу, которую наши врачи должны были обследовать для устройства детских яслей.
Пока они производили осмотр, наши дамы «сервировали стол»: у каждого на тарелке был бутерброд с ломтиком крутого яйца, бутерброд с куском селедки и половина малосольного огурца, а в центре стола горделиво возвышалась заветная бутылка. И вот уселись мы, налили каждой даме по стакану молока, а нам по наперсточку, и вдруг…
— Руки вверх!
Мы окружены красноармейцами. На нас направлены винтовки… Подходит начальство, взводный.
— Кто такие? Что тут делаете?
Объясняем.
— Собирайтесь!
Сбили нас в кучу, перелили коньяк из рюмочек обратно в бутылку, запечатали ее и погнали через горы и долы в тюрьму… А потом в Особый отдел Кавфронта. Два дня нас допрашивали, взяли подписку о невыезде и отпустили до суда.
Бросился я к Михаилу Николаевичу Тухачевскому, частому посетителю нашего театра. Он созвонился с Балашевым, начальником политотдела. Я к нему:
— Иван Владимирович, катастрофа!
Рассказываю нашу эпопею, а он смеется…
— Это вас потому, что тот район неблагополучен. Скажите спасибо, что вас взяли наши, могли попасть в руки к белобандитам. Только как помочь вам, не знаю. Вы за Особым отделом, а там не шутят… Разве что перейдете к нам, в политотдел? — И с усмешкой: — Тогда буду вас отбивать как своих. А? Договорились?
И мы договорились. От суда это нас все-таки не избавило. Судья-женщина уже знала от Балашева все и относилась к делу как к анекдотическому случаю. Но прокурор!.. Молодой парень, рабочий, он видел в нас заядлых буржуев, контриков, бездельников-кутил, которые, как он утверждал, «приехали во фраках с размалеванными женщинами, развалившись в автомобилях» (это стоя в грузовике-то!). И он требовал жестокой кары за контрреволюционные замыслы, если же они не подтвердятся, то за пьянство (злополучная бутылка с коньяком, все еще запечатанная, стояла тут же на столе как вещественное доказательство).
Он обвинял очень искренне и убежденно. Ведь тогда рабочие и актеры знали друг о дружке только понаслышке, жили как бы на разных концах света, и если актерам рабочие представлялись серой, безликой массой, не доросшей до театра, то рабочие чаще всего были знакомы с артистическим бытом только по грязным «театральным» анекдотам.
Так вот, после того как он обвинил нас во всех смертных грехах, я держал ответ от имени обвиняемых. Рассказывал, как Советская власть относится к театру, и о том, как говорил с нами и о нас, актерах, недавно побывавший в Ростове народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский.
Я звал прокурора к нам в театр и на спектакли и на репетиции посмотреть, как мы «бездельничаем», и суровый прокурор как будто начал смягчаться.
Но тут все дело чуть не испортил наш зам или пом администратора, выпивоха, толстый добродушный человек с большим жировиком, торчавшим шишкой на левом виске. Состоятельный человек, всю жизнь ничего не делавший, он был непременным членом всех актерских вечеринок и капустников, всех делегаций, подносивших бенефициантам и особенно бенефицианткам венки и подарки, был на «ты» со всеми, от бутафора до гранд-дам, жил привольно и весело.
И вдруг… революция. Надо было этому профессиональному бездельнику срочно стать «трудовым элементом». Толкнулся он в конторы, в банки, в аптеки, но везде знали, что он прекрасный собеседник, еще лучший собутыльник, но работать… После больших хлопот и беготни он, будучи в приятельстве с нашим администратором, устроился к нам в театр на несуществующую должность.
И вот, когда судья стала допрашивать его, начался фарс. Очень волнуясь, весь мокрый, он лепетал что-то недостаточно вразумительное, а когда раздался неизбежный в то время вопрос: «Чем вы занимались до революции?» — он потоптался на месте, как медведь, и, шлепая толстой нижней губой, сказал: «Я двадцать лет… около театра».
Такая «профессия» заставила даже невозмутимую молодую судью улыбнуться, а весь зал — свидетели, публика, обвиняемые, конвой — все расхохотались; и только парень-прокурор, сурово стиснув зубы, опять бросился в бой. Но было поздно: преступление явно не состоялось, и нас торжественно оправдали.
Тогда Хенкин сузил свои глаза-буравчики, взял под руку смущенного неудачей прокурора, сразу перешел с ним на «ты» и объяснил ему, к вящему удовольствию всех присутствовавших, что такое настоящее пьянство: он тут же рассказал «Историю в двадцати блинах» — рассказ, который специально для него написал когда-то Аркадий Аверченко. Он показал все стадии опьянения и когда дошел до места, где масленичный визитер, упившись, закусывает вместо блина пробкой, молодой прокурор оттаял: долго сопротивляться хенкинскому таланту, юмору и обаянию невозможно было!
И суровый при исполнении своих обязанностей юноша позже стал другом нашего, уже политотдельского, театра, он даже пытался растолковать нашим актерам основы марксизма…
Итак, мы перешли в политотдел и стали вместо иронически-эстетского театра солдатским театром. И паек красноармейский получали, и зритель появился новый, а что играть для него — не знали. Поначалу все оставалось по-прежнему: пели какие-то изысканные старинные песни и романсы, разыгрывали инсценированные новеллы Боккаччо (а бойцы удивлялись нашему бесстыдству!), показывали ожившую игрушку «Катеньку», а бойцы смеялись — взрослые, а игрушками балуются! Но вскоре получили мы через политотдел не очень интересные, но грамотные и на современные темы написанные пьески, нашли и песни и сатирические рассказы.
Мы и бойцы начали уже понимать друг друга, как вдруг прислали нам плакатно-агитационное политическое обозрение с участием Пилсудского, Ллойд-Джорджа и Мильерана с мадам Антантой во главе, — и все актеры завопили… Если мы были профанами в политике, то автор обозрения был еще большим профаном в драматургии! «Драматург», впрочем, не был виноват: писание пьес не входило в его прямые обязанности, и написал он свой шедевр, как потом, смеясь и оправдываясь, говорил мне, не по вдохновению, а по поручению:
— Слушай, там в театре играют черт-те что, написал бы ты им что-нибудь сегодняшнее, политическое…
— Да я никогда в жизни…
— А я, думаешь, с детства