Земную жизнь пройдя до половины - Любовь Ковшова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и не уснув, я подхватилась, чуть посерело за окнами, и побежала домой к прорабу — брать обещанные отгулы. Вместе с выходным получалось целых три дня.
Прораб высунулся до трусов в дверную щель, согласительно мыкнул, забрал заявление и скрылся досыпать. А я с чувством выполненного долга отправилась на вокзал.
Но лукавить было ни к чему, я убегала из Приозёрска, хоть всего и на три дня, все же убегала, и законно оформленные отгулы не оправдывали. Чистое позорище, но справиться с ним было невозможно, слишком остро требовалась передышка от бесконечно разнообразной, набитой до отказа людьми, слишком сложной для меня жизни на 101-ом километре. Я не понимала ни ее, ни окружающих, ни себя и уставала от непонимания.
Как можно было жить каждому по себе да еще этаким апокалиптическим способом — одним днем, как будто завтра и вправду конец света?! Но ведь и меня захватывал их образ существования. Разве иначе был бы насос, брошенный в Витюню, или вчерашний погром в комнате? Причем против моих желаний, мыслей, воли. Как и почему оно получалось?
Это было так важно решить, что и жить без того не выходило.
Пусто было в городе и пусто в длинном, деревянном, все той же финской работы приозерском вокзале, неуловимо смахивающем на наш барак. Нигде и никого. Лишь на перроне разгуливал черный надменный грач. С Вуоксинской неразберихи озер, с неоглядных ее ледяных полей налетали временами порывы редкого снега. Вспоминался «Старик в станционном буфете», любимый до смерти маленький рассказик Паустовского, и сердце тяготила жалость к старику, к себе, к нежной небесной сини, проступавшей там, где рваны облака.
Пыхтя, подкатил обшарпанный рабочий поезд до Сосновки, где была пересадка на ленинградскую электричку. Но я сходила раньше, на коротенькой остановке «Синёво», что привлекла своим названием и тем, что не имелось у меня там ни одного знакомого.
Малочисленные пассажиры, тенью мелькнув на перроне, торопливо скрывались в сонной теплоте вагонов. Я вошла последней и осталась у дверей. Дизель хрипло рыкнул, и поезд пошел.
И вот тут наконец действительно отпустило душу:
«Не на всю же я жизнь здесь?! Скоро кончится путевка, — слава богу, она всего на год, — я уеду и вычеркну проклятый 101-ый из своей жизни, как будто его не было в помине».
Я тогда не знала и не могла еще знать, что если иногда можно заставить себя что-то забыть, то вычеркнуть из жизни нельзя ничего. Все оставляет след. И 101-ый километр непроходяще отметит меня. Он станет моей частью, и от него будет нельзя ни уехать ни убежать. Всю жизнь я буду нести в себе его жестокость, но и стойкость тоже. И когда в девяностые годы вся моя страна превратится в сплошной 101-ый километр, я не сопьюсь, не сойду с ума, не покончу с собой, а буду упрямо, как осел, вопреки всему верить, что истает эта мерзкая, наносная муть и появится из-под нее настоящее, потому что оно есть всегда, его не может не быть, его можно только не видеть. Но благодаря 101-му километру я буду уметь видеть его.
Я потеряю листок со стихами, написанными мне и обо мне не то внучкой, не то правнучкой деда Хейсина (вечно я путаюсь в родстве) Леночкой Цимбаловой, но неотрывно буду помнить нескладные девчоночьи строки:
Ах, артистка, кусочек риска,Очертя свою голову красную,Ты под дождик, под дождик ринулась.Не погаснешь ведь, не погаснешь! —
и, вылезая из шкуры, буду стараться оправдать их.
И навсегда останется со мной дед Хейсин, кому первому оказалось интересно мое полудетское, мятущееся «я», и кто научил всё в жизни воспринимать по гамбургскому счету.
И явственно и зримо буду помнить три дня в Синёво, каких уже больше ни разу не выпадет мне, тихую старушку, пустившую на квартиру, солнце на деревянном полу и чувство незамутненного ничем счастья.
И шофера Серегу, и нашего прораба Виктора Ивановича, показавшего нам, что даже тяжелая работа может быть в радость. А Витюню? Который встретит меня после возвращения из Синёва аккуратно подшитыми валенками! Уж от этого мне и вовсе никуда не деться.
Но все это — что еще произойдет, а что осознается — все потом.
А пока что — девчонка в открытом тамбуре поезда. Последний лёт снега. Ветер с Ладоги. Весна…
Кафе «Дружба»
I
Со второй вагонной полки летящая в окно и мимо метель, казалось, била в лицо. Она была так густа, что прижелезнодорожные постройки смазанно мелькали одними темными силуэтами. И холодно от нее было, словно ни крыша, ни стены вагона не могли защитить.
Я отвернулась к стенке и беззвучно зарыдала.
Конечно, метель здесь была ни при чем. При чем была странная смесь зависти и обиды, сидевшая во мне со вчерашнего вечера.
Вчерашний день вообще представлялся теперь одной огромной несправедливостью. Предновогодний, он должен был нести только радостное ожидание, а выходило наоборот.
Утром, когда я спрыгнула со ступенек поезда «Смоленск-Москва», ожидание еще плескалось во мне веселой волной. Но уже на площади Белорусского вокзала и в метро, и на автобусной остановке, и потом в автобусе оно стало незаметно притухать. А когда добралась до общежития на Каширке и оказалось, что никто не знает, где Маринка Ципенкова, единственная моя знакомая в МИФИ, то оно и вовсе сошло на нет.
Никто не ждал меня здесь, и я побрела из общежития, сама не зная куда, бессмысленно и бесцельно.
Москва пахла апельсинами, елочной хвоей, бензином, подталым у метро снегом, цокала каблуками, шуршала, гремела, звенела транспортом, тысячи и тысячи людей торопились куда-то с коробками и елками в руках, с тяжелыми сумками и сетками, и для них меня будто не существовало в этом необъятном городе.
Такой предновогодний был день и еще более — скоро наступивший вечер. Калейдоскоп огней в окнах, витринах и вывесках, цветные пятна на снегу, кажущееся разноцветье снежинок. Они падали на лицо, текли по нему слезами и были солоноваты на вкус.
Но вот уже заметно стали убывать на улицах прохожие и машины, зато ширилась музыка из-за оконных рам, где горели люстры, блистали елки, торопливо и радостно суетились люди.
Чужой праздник, одиночество, и некуда идти. Разве что в общежитие, в котором, как и утром, никто не ждет.
Однако Маринка Ципенкова оказалась там и даже обрадовалась мне. Ее соседка уходила, и Маринке не с кем было встречать Новый год.
Ах, эта Маринкина соседка! Черная шапочка волос, только из парикмахерской, черные ресницы и подведенные стрелки глаз, влитой костюмчик глубокого зеленого цвета, самого любимого мной, тоненький капрон и туфли на немыслимых шпильках.
Она крутилась у зеркала и капризно препиралась с верзилами-старшекурсниками, которые ждали ее. Было видно, что они оба по уши в нее влюблены, и она прекрасно это знает.
Наконец они уговорили свою ненаглядную Танюшу накинуть шубку, чтоб не простыть до соседнего корпуса, и мы с Маринкой остались одни.
И теперь на вагонной полке, укутав голову своим еще школьным пальтишком, из которого давным-давно выросла, я давилась неостановимым рыданием, вспоминая вчерашнее.
Почему капризной Тане и Москва, отторгавшая меня, и МИФИ, что так сладко снится по ночам и куда из-за какого-то детского порока сердца меня никогда не примут, и невесомая шубка, бережно наброшенная ей на плечи парнями? Почему одним все, другим — ничего? Разве я в чем-то виновата?
И еще мучило грустное и доброе, как у деревенских лошадей, лицо Маринки и ее слова: «Как встретишь Новый год, так он и пройдет».
И казалось, что метель за окном добавляет, что теперь так будет всегда.
II
Прошло два года, ровно, день в день.
И было маленькое московское кафе «Дружба» напротив ЦУМа. Морозные узоры на его стеклах отгораживали посетителей от многолюдного даже в первый январский день Кузнецкого моста.
Почему-то оно постоянно было пустовато, особенно за дальней от входа аркой. Здесь хорошо праздновались в дружеской компании дни рождения или в одиночку пережидался дождь, когда за окнами шуршали по лужам машины и вдоль улицы плыли цветастые, мокрые зонты.
Сегодня улица была не видна, но и к лучшему: ничего не отвлекало и можно было всласть наговориться с Толиком Черкасовым, умницей с четвертого курса и моим большим другом.
В зальчике за аркой кроме нас отмечали Новый год только трое парней. Один в рыжеватой бороденке все порывался спеть, делал вид, что держит гитару, ударял пальцами по несуществующим струнам и затягивал мягким баском:
…Разукрасила зимаЕлками новогоднимиВысотные дома…
Товарищ опускал ему на плечо тяжелую ладонь, просил: