Корабли на суше не живут - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да пусть хоть разбомбят
Сочувствую, конечно, но — если только это не создаст прецедент — я на стороне Брюсселя. Испанский рыболовный флот должен быть не только беспощадно и безжалостно подогнан под правила и нормы Европейского Союза, но и — по моему сугубо личному мнению, с которым я всецело согласен, — внезапной атакой торпедирован и разбомблен под припев «Тора, Тора, Тора», как американская эскадра в Пёрл-Харборе. Застигнут врасплох. На рассвете. Потоплен. Уничтожен. Одним словом… нет, в двух словах: ему следует устроить полный капут. Это вовсе не значит, само собой, что рыбаки и арматоры с женами и детьми должны будут пойти ко дну. Финансовой пропасти, я имею в виду. Вовсе нет, скорее наоборот. На те деньжищи, которые тратят Испания и ЕС, субсидируя грандиозную брехню и бессовестный грабеж ресурсов под девизом «Однова живем!», деньжищи, которые (считаные, хоть и отрадные исключения не в счет) идут на пользу только отдельным ловкачам, и с помощью коммунистических методов, лишь гальванизирующих труп, ставший таковым из-за алчности, полнейшей бессовестности и меднолобости чиновников и частных лиц, — так вот, благодаря этим средствам можно было бы превосходно устроить их всех на суше, создать для них рабочие места, раз, черт возьми, и навсегда и перестать, извините, пускать сопли. А заодно и считать нас всех безмозглыми олухами. Так что министр Каньете со всем своим струнным ансамблем просто обязан был бы овладеть ситуацией и перекантовать рыбаков во что-нибудь другое — в официантов, агрономов, наркоторговцев или еще во что-нибудь. Во что-нибудь пристойное, хочу я сказать, а не в то, что они являют собой сегодня. Потому что рыболовство в Испании — не рыболовство, а слезы горькие. И никто ведь не скажет: «О-о, вот же странность! А почему так, хотелось бы спросить?»
Потому что все это обман. Колоссальная туфта, не имеющая никакого отношения к реальному положению дел. Каждый, кому доводилось бороздить испанские воды, поймет, о чем я. Как там обходится наш флот в иностранных местах промысла — не знаю, я туда не суюсь. Но здесь, в наших территориальных водах, видишь, как рыбачьи баркасы барахтаются на мелководье, у самого бережка, чуть не царапая днищем дно, чтобы выловить парочку анчоусов и тем самым оправдать громкое слово «рыбопромысел» и соответствующие финансовые, как принято говорить, вливания, посылая все законы и нормы куда подальше. Видишь садки и питомники тунца — я о них уже говорил как-то, — которые подозрительно часто становятся лагерями уничтожения, где попираются все нормы при благосклонном участии правительства, а оно еще преподносит нам такие действия, как идеал и образец. Видишь вход в бухту, где под присмотром катерка Гражданской Гвардии плавают вверх брюхом тысячи рыбин, погибших потому, что попади они в этот день на рынок, обвалили бы цены, или потому, что еще не достигли кондиционных размеров, — вот их и выбросили за борт. Видишь соревнования по спортивному рыболовству, где какие-то бестии хвалятся тем, что выловили за один день «триста тридцатисантиметровых тунцов». Видишь все это, а потом узнаешь ненароком, что какой-то представитель или даже целый министр заявил, что европейское сообщество в грош нас не ставит, и не понимает, и всячески третирует. Вот те на. Да нет, дело-то все в том, что тамошние люди не такие идиоты, как отсюда кажется, и не всем заслоняет обзор «рождественская корзина» и пачка сами понимаете чего. И гнобят нас как раз потому, что превосходно понимают. Так что — не надо.
В тот день, когда до меня донеслись заявления брюссельских индюков, я возвращался из плавания при полном штиле, превратившем Средиземное море в озеро оливкового масла, и рассекал огромные стада медуз, которые расплодились неимоверно после того, как мы извели тех, кто ими питался. Жара, солнцепек, безветрие, и вода как зеркало. Казалось, я двигаюсь по маслянистой поверхности мертвого моря. Ни души. Только белые и бурые медузы да время от времени — жестянка из-под прохладительного и много-много пластикового мусора. И вот наконец в полукабельтове заметил очень юную и потому еще маленькую рыбу-саблю, которая прыгала и кувыркалась в воде, и встреча эта, вместо того чтобы обрадовать, огорчила меня безмерно — дело в том, что совсем недавно на горизонте медленно проплыл траулер с несколькими глубоководными тралами. Дай тебе бог дожить до темноты, пожелал я блаженно резвящейся рыбке, которую уже терял из виду. Спустя еще несколько часов — море по-прежнему было гладким как блюдо — я различил на поверхности маленькую черепаху в одиночном плавании, направился к ней и обошел вокруг, разглядывая — да, юная, одинокая, панцирь длиной сантиметров сорок. Когда я приблизился, она замерла, словно бы для того, чтобы остаться незамеченной. Беззащитная и трогательная. Одна-одинешенька. Ни отца, ни матери, ни собачки, чтоб полаяла ей, подумалось мне. Последняя черепаха с Филиппин, единственная уцелевшая из всего семейства, которое сгинуло в рыбачьих сетях или в пакетах торговой сети «Перекресток», уйдя потом по пищеводу. Мне захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее, но я не мог придумать что. И потому я просто пожелал ей удачи, как и юной рыбе-сабле, и пошел своей дорогой. На следующий день пришвартовался, услышал ответ рыбаков и министра на предложение Брюсселя и долго смеялся. Смех мой был исполнен злорадства и горечи. Уверяю вас, мне он самому не понравился.
Мальчик с сачком
Я снова увидел его. Недели три назад, в тот предвечерний час, что оправдывает или подтверждает право на существование дня, лета или самой жизни: солнце очень медленно и плавно вплывает в зазор между туч, и красноватый свет миллионами крохотных отблесков дрожит на воде. Я стал на якорь в маленькой бухте. Ближе к суше стояли еще два парусника, на пляже имелись дощатый павильончик да несколько припозднившихся купальщиков. Солнце будто обводило светящимся контуром скалистый мыс и уходившую далеко в море пологую отмель — ловушку для беспечных мореплавателей. А против света с севера на юг, подняв все паруса, надутые мягким вечерним бризом, неторопливо шел двухмачтовый кеч.
Тут вот я его и увидел. Смуглый, щупленький, босой, в одних купальных трусиках, лет восьми-десяти на вид, он шел по берегу между скал и нес в руке сачок — такой сетчатый мешок на длинной палке, которым ловят рыбешек и прочую мелкую морскую живность. Шел один, осторожно ступая, чтобы не поскользнуться на влажных, выщербленных камешках или не ушибить о них ногу. Время от времени останавливался и концом палки ворошил гальку. В движениях этой фигурки почудилось мне что-то до того знакомое, что я отложил книгу — старое издание «Мятежа на "Кейне"»[45] — и взял бинокль. Ребенок двигался с привычной сноровкой — может быть, искал крабов на мелководье, которое то открывал, то закрывал накатывающий прибой. И, разглядывая мальчишку, я, казалось, ощущал запах мертвых водорослей, жар горячих камней, поросших скользкой зеленью. Все разом вернулось ко мне — запахи, чувства, образы. Распахнулась дверь во времени, и я сам вновь оказался там — обгоревший на солнце, с просолившимися короткими волосами, с сачком в руке ищу под камнями крабов.