Дорога без возврата (сборник) - Анджей Сапковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монахи вещают о чудесах, которые как будто бы совершал их Христос. Будем откровенны – по сравнению с тем, на что способны Вивьена Озерная, Моргана-Чародейка либо Моргауза, жена Лота Оркнейского, не говоря уж о Мерлине, Христу похвалиться нечем. Серьезная, профессиональная магия – это нечто! Уверяю вас. Чародей или друид вызывают к себе уважение и почтение. Мерлин, можете мне поверить, никогда не опустился бы до того, чтобы похваляться бессмысленным хождением по воде аки посуху. Если вообще в таком хождении есть хоть кроха правды. Слишком часто я прихватывал монахов на вранье, чтобы верить во все, что они плетут. Может, думаете, я не люблю монахов? Не совсем так. Любовь тут ни при чем. Просто мы друг друга не понимаем. Они говорят «Троицын день», я слышу «Бельтайн». Они говорят «Святая Бригида», я думаю «Бригитт из Киль-Дара». Мы друг друга не понимаем. Не то чтобы я всерьез считал, будто друиды многим лучше монахов. Нет. Но друиды-то наши. И были всегда. А монахи – приблуды. Как вот этот мой попик, мой сегодняшний напарник за столом. Одному черту ведомо, как и откуда его занесло сюда, в Арморику. Городит странные слова, и акцент у него какой-то странный, то ль аквитанский, то ль галльский. А, хрен с ним.
– Пей, поп.
А у нас, в Ирландии, голову дам на отсечение, христианство будет делом временным. Мы, ирландцы, плохо поддаемся их римскому, неуступчивому и яростному, фанатизму, для этого мы слишком трезвы, слишком добродушны. Наш Остров – это форпост Запада, это Последний Берег. За нами уже близко лежат Старые Земли – Хай-Бразиль, Ис, Эмайн-Маха, Майнистр-Тейтреах, Беаг-Аранн. Именно они, как и столетия назад, так и сегодня, владеют умами людей, они, а не крест, не латинская литургия… Впрочем, мы, ирландцы, терпимы. Пусть каждый верит во что хочет. В мире, слышал я, уже начинают поднимать головы разные группы христиан. У нас это невозможно. Все я могу себе представить, но чтобы, к примеру, Ольстер стал ареной религиозных беспорядков… Поверить не могу.
– Пей, поп.
Пей, ибо кто знает, не ждет ли тебя завтра тяжелый день. Может, уже завтра придет тебе срок отрабатывать все, что ты выжрал и выхлебал сегодня. Потому как тот, которому предстоит отойти, должен отойти торжественно, в сиянии и блеске ритуала. Помирать легче, когда рядом кто-то совершает ритуал, все равно, нудит ли Requiem aeternam[49], дымит ли вонючим кадилом, воет или колотит мечом по щиту. Так отходить легче. И какая, черт побери, разница, куда отходишь, в рай ли, в пекло, или в Тир-Нан – Страну Молодости. Всегда отходишь во тьму. Уж мне-то кое-что об этом известно. Отходишь в мрачный, бесконечный коридор.
– Твой господин кончается, поп.
– Сэр Тристан? Я молюсь за него.
– Чуда ждешь?
– Все в руце Божией.
– Нет, не все.
– Богохульствуешь, сын мой.
– Я тебе не сын. Я сын Фланна Кернаха Мак Катайра, которого датчане зарубили в бою на берегах реки Шаннон. Это, поп, была смерть, достойная мужчины. Фланн, умирая, не стенал: «Изольда, Изольда». Фланн, умирая, рассмеялся и окрестил ярла викингов такими словами, что тот битых три молитвы не мог хайла закрыть от изумления.
– Умирать, сын мой, должно с именем Господним на устах. Кроме того, погибать в бою легче, отмечу, нежели догорать в ложе, терзаемым la maladie[50]. Борьба с la maladie – это борьба в одиночестве. Тяжко в одиночку бороться, еще тяжелее умирать в одиночестве.
– La maladie? Плетешь, поп. Он отделался бы от этой раны так же напеваючи, как от той, которая… Но тогда, в Ирландии, он был полон жизни, надежды, а сейчас надежда вытекла из него вместе с больной, зловонной кровью. Пропади ОНА пропадом! Если б он мог перестать о НЕЙ думать, если б забыл об этой треклятой любви…
– Любовь, сын мой, тоже от Бога.
– Как же! Все только и болтают о любви и дивятся, откуда такая берется. Тристан и Изольда… Сказать тебе, поп, откуда взялась их любовь, или как там это называется? Сказать тебе, что их соединило? Это был я, Моргольт. Прежде чем Тристан раздолбал мне черепушку, я саданул его в бедро и на несколько недель приковал к ложу. А он, едва очухался, затащил в то ложе Златокудрую. Любой здоровый мужик поступил бы так же, случись ему оказия и время. А потом менестрели распевали о «Лесе Моруа» и обнаруженном меж ними обнаженном мече. Ерунда все это. Не верю. Сам видишь, поп, откуда взялась их любовь: не от Бога, а от Моргольта. И потому столько она и стоит, любовь-то. Эта твоя la maladie.
– Кощунствуешь. Говоришь о вещах, коих не понимаешь. Лучше б замолк.
Я не хватанул его меж глаз оловянным кубком, который пытался смять в кулаке. Удивляетесь почему? Так я вам скажу – потому что он был прав. Я действительно не понимал.
Как я мог понимать? Я не был зачат в несчастье, рожденный в трагедии. Фланн и моя мать зачали меня на сене и наверняка получили от этого уйму простой, здоровой радости. Нарекая меня, они не вкладывали в мое имя никакого скрытого значения. Назвали меня так, чтобы было легко кликнуть: «Моргольт, ужинать!», «Моргольт, где ты, сучье семя!», «Принеси воды, Моргольт!» La tristesse? Хрен, а не la tristesse.
Разве при таком имени можно мечтать? Играть на арфе? Посвящать возлюбленной все мысли, все дневные дела, а по ночам бродить по комнате, не в силах уснуть? Ерунда. При таком имени можно хлестать пиво и вино, а потом блевать под стол. Разбивать носы кулаком. Разваливать головы мечом или топором иль самому получать по кумполу. Любовь? Такие, которых зовут Моргольтами, запросто задирают бабе юбку и оттрахивают за милую душу, а потом засыпают или, ежели в них ни с того ни с сего что-то взыграет, говорят: «Фу! Ну, ты девка хоть куда, Мэри О’Коннел, так и сожрал бы всю тебя с превеликим удовольствием, в особливости твои сиськи». Ищите хоть три дня и три ночи, а не отыщете в этом и следа la tristesse. Даже следа. Ну и что с того, что я люблю пялиться на Бранвен? Мало ли на что я люблю пялиться?
– Пей, поп. И наливай, не теряй времени зазря, чего ты там бурчишь?
– Все в руце Божией, sicut in coelo et in terris, amen[51].
– Может, все и in coelo, да наверняка не все in terris.
– Кощунствуешь, сын мой. Cave[52]!
– Чем пугаешь-то? Громом с ясного неба?
– Я тебя не пугаю. Я боюсь за тебя. Отвергая Бога, ты отвергаешь надежду. Надежду на то, что не потеряешь того, что обретешь. Надежду выбрать верное, правильное решение, когда придет час выбора. Надежду на то, что не окажешься в тот момент беззащитным.
– Жизнь, поп, с Богом ли, без него ль, с надеждой или без, это дорога без конца и без начала, дорога, которая ведет по скользкому краешку гигантской жестяной воронки. Большинство людей не замечает, что ходит по кругу, бесчисленное множество раз проходя мимо одной и той же точки на скользком, узком краешке. Но есть такие, которым случается оступиться. Упасть. И тогда конец им, они никогда уже не возвернутся на этот краешек, не продолжат своего бесконечного кругового движения. Будут скользить, опускаться вниз до тех пор, пока все не встретятся у выхода из воронки, в самом узком ее месте. Встретятся, но только на мгновение, потому что дальше, под воронкой, их ждет бездна, пучина, пропасть. И этот подмываемый волнами замок на скале как раз такое место и есть. Отверстие воронки. Тебе это понятно, поп?
– Нет. Однако полагаю, что ты и сам-то не понимаешь причину моего непонимания.
– К черту причину, да и следствие, sicut in coelo et in terris. Пей, поп.
Мы пили до поздней ночи. Капеллан перенес обильное возлияние на удивление хорошо. Со мной было хуже. Я упился, говорю вам, жутчайшим образом. Заглушил в себе… все…
Во всяком случае, так мне казалось…
Сегодня море свинцовое. Сегодня море злое. Я чувствую его гнев и уважаю его. Я понимаю Бранвен, понимаю ее страх. Но причин не понимаю. И ее слов тоже.
Сегодня замок пуст и ужасающе тих. Тристана треплет лихоманка. Изольда и Бранвен – у него. Я, Моргольт из Ольстера, стою на стене замка и гляжу на море.
Никаких признаков паруса.
Когда она вошла, я не спал. И не удивился. Все было так, словно я этого ждал. Странная встреча на побережье, поездка через дюны и поля, дурной инцидент с Беком де Корбеном и его дружками, вечер при свечах, тепло ее тела, когда я обнимал ее на стенах замка, а прежде всего аура любви и смерти, заполняющая Карэ, – все это сблизило нас, связало. Я уже начал ловить себя на мысли, что мне трудно будет расстаться…
С Бранвен.
Она не произнесла ни слова. Отстегнула брошь, скрепляющую накидку на плече, опустила на пол тяжелую ткань. Быстро скинула рубашку, прямую, из грубого полотна, такую, какие и по сей день носят ирландские девушки. Повернулась боком, освещенная красноватыми отблесками огня, ползающего по поленьям в камине и следящего за ней пылающими зрачками углей.
Так же молча я подвинулся, уступая ей место рядом. Она медленно легла, отвернула голову. Я накрыл ее мехом. Мы молчали. Оба. Я и Бранвен. Лежали неподвижно и глядели на бегающие по потолку тени.