Дневник заключенного. Письма - Феликс Дзержинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с нами сидела Мария Рудницкая. Оправданную в четверг второй раз военным судом (теперь по обвинению в убийстве стражника, раньше – в принадлежности к варшавской боевой организации ППС), в субботу ее увезли в ратушу. Теперь, говорят, она в «Сербии» (женская тюрьма) дожидается из Петербурга решения об административной ссылке. В павильоне чуть ли не все любили ее за веселый характер и за молодость, а многие влюблялись в нее, черпая отсюда силы к жизни и наполняя свое время писанием писем и изысканием способов их пересылки. Некоторые целыми днями простаивали на столе, чтобы не пропустить минуты, когда она пойдет на прогулку или будет возвращаться с нее. Приходили в отчаяние, когда не получали писем или не могли их передать. Тысячу раз решали уже не писать, порвать с ней и т. д. Я вспоминаю при этом рассказ Горького: «Двадцать шесть и одна». Несколько дней сидела с ней вместе шпионка, присланная сюда охранкой и получившая за это 15 руб. с тем, чтобы заключенные заводили с ней романы и чтобы она могла этим путем выудить сведения у легковерных людей. Но она недостаточно ловко это проделывала и немедленно же была разоблачена. Она называла себя Юдицкой, письма для нее направлялись, как Жебровской, а жандармы именовали ее Кондрацкой. Во втором коридоре тоже сидел шпион, выдававший себя за доктора Чаплицкого из Стараховиц, Радомской губернии. Оказалось, что он вовсе не знает этой местности. К нему обратились за медицинской помощью: кто-то жаловался на болезнь почек. Он предложил ему самому прослушать свои почки: «Если звук ясный, отчетливый, тогда почки здоровые, если глухой – необходимо лечиться», и т. д.
Относительно Островской-Марчевской я получил сведения с воли, что некоторые находят, что она невиновна в аресте тех, кто увез ее из Творок. Я не знаю, как примирить с этим ее собственные рассказы о другой Островской в то время, когда я не знал, что она-то и есть эта Островская. Впрочем, я дал знать об этом товарищам. Она отрицала свое предательство и выдумала сказку о том, что совершила его другая женщина по своей неосторожности, принявши шпиков за адвокатов; но почему же она мне раньше рассказывала совершенно иное, когда я спросил ее, знает ли она эту Островскую.
Ватерлос был после голодовки все время в больнице, кандалы с него сняли. Теперь его опять перевели в X павильон, кажется, опасаясь, чтобы он не убежал из лазарета. Врач будто бы сказал, что он дольше месяца не проживет.
Аветисянц, бывший офицер, отбывающий здесь срок заключения в крепости, тоже очень плох, хотя и не подозревает этого. У него туберкулез.
Дней 7 – 10 тому назад здесь арестован солдат по фамилии Лобанов, производивший для нас покупки. Он сидит теперь во втором номере. За что арестован, не знаю. Жандармы теперь запуганы и боятся разговаривать с нами; только по глазам можно узнать, кто сочувствует нам. А начальник, хоть мил, предупредителен и любезен, но кажется жандарм до мозга костей. Он постепенно вводит все более и более строгий режим, все чаще и чаще сажает людей в карцер и подбирает как можно более «желательных» для власти жандармов. Когда он боится, что «размякнет», он вовсе не является и присылает записку с распоряжением, какое наложить наказание. По его приказу во время прогулки заключенных в их камерах производятся обыски. Он, по-видимому, сознает всю низость своей службы, но и все выгоды ее. На прошлой неделе он посадил в карцер больного Каца. Четвертый и девятый коридоры заступились за Каца и потребовали, чтобы начальник пришел для объяснений. Он не пришел, и только в два часа ночи в четвертый коридор, где сидят офицеры, явился вахмистр и солгал, что Кац уже освобожден из карцера. На следующий день посадили в карцер Калинина. Группу офицеров рассадили по всему павильону, несмотря на то, что еще недавно, по окончании следствия по их делу, девять человек из них поместили в трех смежных камерах и разрешили им выходить вместе на прогулку. Сегодня офицера Запольского опять перевели к нам, взяв с него честное слово, что он будет писать на волю исключительно через канцелярию (недавно на воле провалились их письма, и в связи с этим у них отобрали письменные принадлежности).
Следствие по их делу закончено только месяц тому назад. К делу привлекаются до 60 человек. Вонсяцкий ухитрился превратить Всероссийский офицерский союз в военно-революционную организацию социал-демократов только на том основании, что кое-кто из офицеров находился в связи с социал-демократами. Главным свидетелем по этому делу является некто Гогман, бывший офицер из Брест-Литовска, обокравший военную кассу, бежавший, пойманный и приговоренный к полутора годам арестантских рот. Его перевел сюда Вонсяцкий, и его подсаживали по очереди ко всем привлеченным по этому делу офицерам. Все знали, что он шпион, остерегались его и ничего не говорили при нем, а он на дознании передавал всевозможные небылицы и показывал все, в чем Вонсяцкий обвинял офицеров. Он проделывал и не такие еще фокусы. Он оставался в камере, когда другие ходили на прогулку, и в отсутствие того или иного офицера точками в книгах писал компрометирующие его данные. Об одном из офицеров, Калинине, он, например, показал, что когда он, Гогман, гулял по двору с двумя солдатами, тот крикнул в окно: «Товарищи, это негодяй, шпион» и т. д. В действительности это крикнул я, и Гогман прекрасно меня видел, так как довольно долго присматривался ко мне.
В камере № 2 теперь сидит Килачицкий, один из десяти увезенных из «Павиака», впоследствии выданный русским властям Швейцарией. Он обвинялся в убийстве Иванова и, хотя мотивы этого убийства были политические, осужден как уголовный и 1 февраля текущего года приговорен окружным судом к шести годам каторги. Пока он содержится здесь, так как если бы его сослали в Сибирь, то уже 1 февраля 1910 г. его пришлось бы сдать в вольную команду, а освободить от кандалов еще 1 февраля 1909 г. По всей вероятности, его будут держать здесь все шесть лет. Кроме него здесь отбывают наказание Гжечнаровский, Шеня (из Радома), Ватерлос и еще несколько человек.
Сегодня – последний день 1908 г. Пятый раз я встречаю в тюрьме Новый год (1898, 1901, 1902, 1907); первый раз – 11 лет тому назад. В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнения в правоте нашего дела. И теперь, когда, быть может, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, – я горжусь. Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, – массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы. Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно… И, тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня – органическая необходимость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});