Будни и праздники - Эмилиян Станев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоя за испачканной в саже занавеской, Десев стал жадно разглядывать ее лицо.
Низкий гладкий лоб, правильной формы греческий нос. Довольно крупный рот с плотно сжатыми, тонкими губами свидетельствовал о расчетливости и холодной сдержанности. Нежный подбородок поражал своей округлостью. Даже в нем угадывалось что-то хитрое и холодное, словно он был не из крови и плоти, а из какой-то дорогой белой кости. Чистая, розовая кожа лица усиливала ощущение этой холодности и жесткости, а серые, спокойные глаза смотрели загадочно.
Десев почувствовал, что руки и ноги его дрожат. Ему стало трудно дышать. Грохот поезда отдавался в ушах, воспламенившаяся кровь била в виски.
Когда-то эта женщина принадлежала ему. Он целовал эти стиснутые молчаливые губы, гладил эти волосы, чувствовал, как ее взгляд пронзает его душу. Ради нее он жил… Только сейчас он осознал, как сильно ее любит, чем была она для него…
Внезапно она обернулась и увидела его. На мгновение их взгляды встретились. Десеву показалось, что какая-то голубоватая дымка подернула ее лицо. И неожиданно, сам не зная почему, он отступил от окна, держась за стенку вагона, двинулся, пошатываясь, к своему купе и остановился возле него, бледный как мертвец.
Все это он проделал механически, без определенной мысли, словно все время подглядывал в купе незнакомой дамы и сейчас бежал, устыдившись своего поведения.
Поезд сбавил ход и остановился у какой-то станции. Вагоны толкнулись друг в дружку, и разом наступила тишина. Слышно было только шипение пара где-то впереди, у паровоза.
В другом конце вагона щелкнула дверь. В коридоре послышались легкие шаги. Кто-то сошел с поезда, и шаги заскрипели уже за окном.
Десев вскочил с места и раскрыл окно. Мимо него прошла Люба. Она подняла голову и посмотрела на него издали, как смотрят на совершенно незнакомого человека. Он глядел ей вслед, пока она не исчезла в освещенном и пустом здании вокзала. Оттуда послышался взволнованный мужской голос, в котором радостно утонул другой, женский.
Вскоре поезд незаметно тронулся.
В коридоре вагона недалеко от дверей пустого купе все еще стоял бледный и задумавшийся Десев.
Сосед, только что проснувшись, тупо разглядывал его повлажневшими, припухшими от сна глазами.
Дождь прекратился. Через открытое окно купе повеяло сырым, но бодрящим запахом поля и осени.
Страх
© Перевод Т. Рузской
В купе было душно и тесно. В переполненном вагоне, накаленном жарким солнцем, стоял густой запах табачного дыма и пота. Сквозь грохот колес и глухое пыхтенье паровоза из соседнего купе доносились звуки аккордеона, на котором кто-то играл «Лили Марлен»,[25] а в купе, где ехал учитель литературы Манев со своей молодой красивой женой, шел оживленный разговор между двумя торговцами и полным господином в роговых очках и в дорогом рыжевато-желтом костюме.
Манев сидел с женой у окна, держа в руке край нечистой, почерневшей занавески, которой загораживался от солнца, и задумчиво смотрел, как она трепещет и вздувается.
Он ехал на дачу, принадлежавшую тетке его жены, чтобы провести там конец лета. Годовые экзамены с их нервотрепкой, расшатанное здоровье и скудные средства сделали его раздражительным и нервозным. Он старался не слушать, о чем говорят пассажиры в купе. Все время нарочно смотрел в окно и мечтал поскорей приехать на дачу. Ему казалось, что там он успокоится и забудет все неприятности. Ехать в поезде было сущим мученьем: люди облепили окна, коридоры были забиты, вещи угрожающе нависали над головами, многие пассажиры переругивались.
В этой неразберихе, толчее и гвалте чувствовалось явное легкомыслие и беспечность. Большинство пассажиров ехало в провинцию по своим делам, и из их разговоров было ясно, что их интересуют только деньги, еда и питье, как будто этим исчерпывался весь смысл жизни.
Один из торговцев, молодой человек с белесыми бровями и мышиными глазками, представитель торгового общества, одного из тех, что расплодились в столице как грибы, рассуждал о ценах на мясо и сердито критиковал распоряжения комиссариата. Его товарищ делал наскоро какие-то подсчеты карандашиком на дне коробки от сигарет. Два пассажира в кепках, на которых Манев посматривал с подозрением, доказывали необходимость черного рынка, а какой-то щуплый человечек рассказывал соседу запутанную историю, случившуюся в его родном городе.
Манева удивляла беззаботность, с какой вокруг говорили о войне. Люди свыклись с ней до такой степени, что воспринимали ее с полным равнодушием. Война для них была чем-то будничным, как будто они родились и выросли при ней. Господин в очках хвалил немцев и откровен но радовался их успехам, а оба торговца — по всей видимости поставщики — предрекали ей скорый конец. Выходило, что никто из пассажиров не был так озабочен и расстроен, как сам Мане в. Напротив, война сделала этих людей наглыми, бессердечными и предприимчивыми. Манев дивился их глупой самоуверенности и с горечью думал, что они лишены воображения и поэтому не представляют себе размеров опасности, которая им угрожает.
«Как можно до такой степени ослепнуть? — спрашивал он себя, разглядывая господина в очках, очень самоуверенного и довольного всем на свете. — Уничтожаются целые города вместе с женщинами и детьми, чудовищные заблуждения воспринимаются как житейские истины, и это происходит ежедневно с помощью радио и печати… уже год, два, три… Значит, человек может привыкнуть ко всему, что отрицает его как человека… жить в самых отвратительных условиях, верить, что истребление детей — обычное дело во время войны, так же как и разрушение городов и сел бомбами. Значит, культура — это фикция, наивность…»
Пытаясь найти ответы на эти вопросы, Манев с удивлением обнаружил, что и в него проникло жестокое, эгоистичное чувство, такое же, какое он наблюдал в пассажирах. И он, так же как они, думал о том, как добыть пищу, как получше устроить свою жизнь, не интересуясь жизнью других. Он вспомнил физиономии, встречавшиеся ему в столице — в ресторанах, в кино и на улице, — знакомых, пожимавших плечами и равнодушно улыбавшихся, как только он заговаривал об этом безумии, с которым люди свыклись и против которого им и в голову не приходило восставать. Сопоставив все это со своими теперешними впечатлениями, Манев показался сам себе унизительно беспомощным и лишним.
Его охватила злость и на себя и на пассажиров, и вспомнился старый, знакомый вопрос, не раз приходивший ему в голову: не правы ли эти люди, живущие так, раз нельзя жить иначе, и не воспринимают ли они жизнь практичней, чем он? Они создавали предприятия, торговали, богатели, в то время как он учил их детей понимать Шекспира и наслаждаться поэзией Пушкина, убежденный в том, что его деятельность в тысячу раз полезней, лучше и выше того, что делают они. Они говорили о вещах, в которых он ничего не смыслил и которым почти не придавал значения, — о ценах, о рынках, о хозяйственных вопросах. Но теперь он понимал, что эти вещи важней, чем он думал, и что теперь они даже самые важные. От них в большой степени зависела не только его жизнь, но и его счастье, и счастье всех. И торговцы начали казаться ему не такими уж глупыми и стоящими не настолько уж ниже его, культурного, начитанного учителя, которому были доступны самые возвышенные мысли, рождаемые человеческим умом. Он удивился, что никогда не рассматривал жизнь с этой стороны, и ему показалось, что он жил наивно, воображая себя умным человеком. Вспомнив постоянные лишения, маленькое жалованье, оскорбительно ничтожное по сравнению с доходами этих людей, он озлобился еще больше.
В своем отчаянии и злобе он сказал себе, что сущность жизни, возможно, совсем не в той возвышенной и нравственной деятельности, которая до сих пор служила ему мерилом всех человеческих дел, ее сущность — грубая, жестокая биологическая сила.
Приняв этот взгляд за истинный, Манев впал в тревожное, угнетенное и подавленное состояние, в какое впадает человек, когда отречется от всей прожитой жизни и от своих взглядов как от ошибочных.
«Все произвольно, все возможно и все позволено, — думал он, щурясь, чтобы защититься от солнца, светившего прямо в окно. — Жизнь усложнена красивыми вымыслами, именуемыми «культура», «гуманность», «бог», «совесть», а на самом деле она всегда была грубой витальной силой, все равно — нравственной или безнравственной. Народы выдумали эти ложные солнца, когда на них напало благодушное настроение… Все идет от исконной жажды жить дольше и от страха перед смертью. Человечество создало литературу и искусства, чтобы «остановить ускользающее мгновение».
Манев поддался своему отчаянию, и всю дорогу мысли его текли все в том же направлении, словно он нарочно растравлял свою рану, и постепенно он начал ненавидеть самого себя. И чем больше убеждался в правоте своих новых мыслей, тем сильней ненавидел жизнь, пассажиров и даже незнакомых людей, которых видел на станциях.