Волшебство и трудолюбие - Наталья Кончаловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Входя в лес, Петр снял картуз, перекрестился и объявил нам: — Вот начинается лес!.. Сначала шли по дороге между стволами мощных сосен; их корни, пересекая глубокий песок, размытый колесами телег затейливыми изгибами, лежали, как мертвые змеи».
Горький читал, а мы слышали «важную тишину леса», напоминавшую «внушительное безмолвие древнего храма, в котором уже не служат, но еще не иссяк там запах ладана и воска».
И перед нами вставали былинные Соловей-разбойник, Илья Муромец из села Карачарова, и все это было пронизано горьковским юмором, восхищением и неистощимой любовью его к русскому человеку — со всей его мощностью, со всем величием и особенностями его неистребимого духа. И это было чудо — рождение подлинно русских образов большой силы и убедительности здесь, среди утонченной романской культуры и европейской цивилизации.
Потом нас пригласили к столу. Я знала, что у входа виллы «Масса» меня ждет Антонио, и потому, подойдя к матери, быстро прошептала ей, что дома забыла закрыть свое окно и теперь боюсь, что с дороги кто-нибудь влезет к нам. Укоризненно качая головой, мама дала мне ключ от моей комнаты: «Беги скорей и возвращайся».
Алексей Максимович удивился, что я ухожу от обеда.
— Куда же вы, барышня? А у нас сегодня к обеду курица с рисом, по-русски приготовленная, — сказал он, лукаво посмеиваясь.
Но ничто не могло бы удержать меня. Эх, знать бы мне, что через двадцать лет председатель Приемной комиссии, друг мой Константин Симонов, вручая мне новенький билет члена ССП, скажет: «Ну что же, стаэуха, поздвавляю тебя от души!», я бы, пожалуй, не сбежала от общения с Горьким за обеденным столом на вилле «Масса». Но думается мне, что, если бы Алексей Максимович знал, куда я собралась, он, пожалуй бы, отказался от курицы с рисом и пошел бы, размашисто шагая своими длинными ногами по пыльной дороге, смотреть уличных комедиантов, потому что без памяти любил народное творчество.
До бродячего цирка было довольно далеко. Он развернулся на какой-то площадке на окраине города. Впервые в жизни я попробовала усесться на перекладину Антониева велосипеда и была несказанно удивлена, когда это оказалось вполне реальным. Я просто торжествовала, что могу, как тысячи девушек разных стран, усевшись бочком, стараясь сохранить равновесие, ехать — даже не ехать, а как-то парить, вися на перекладине, словно на канате в цирке.
— Вот видишь, как удобно, форестьера, а ты отказывалась, — говорил Антонио, дыша мне в затылок табачным перегаром, чесноком, к этому примешивался запах дешевого одеколона и сладкого фиксатуара от его волос, которые он тщательно старался пригладить.
Как обрывками запоминается на всю жизнь один какой-то сон, так запомнился мне этот вечер на окраине Сорренто. Вокруг арены, под открытым небом, при свете ламп и плошек стояли в несколько рядов скамьи. Все, кто не успел занять места, стояли позади и за это уже не платили. На арене исполнялись не только цирковые номера, но и пенье, и танцы, и даже разыгрывались сценки.
Мне запомнилась одна. Вышли две прачки, одна толстенная, а другая худая, как жердь. Шутя, сплетничая, сыпля грубоватыми словечками, они принялись колотить белье вальками. Потом толстуха полезла в карман фартука и, не найдя там чего-то, стала приставать к худой. «Дыхни! — грозно наступала она. — А ну, дыхни, подлец!» И тут выяснилось, что худую играет актер — муж толстухи, утащивший у нее из кармана десять лир на вино. Все кончилось семейной потасовкой, в которой толстуха срывала с худой юбки и чепец вместе с волосами. Публика надрывалась от смеха, причем трудно было распознать, что это — пьеса или жизнь?
Прачки сменились гимнастами в половинчатых трико белого и черного цвета, из-за этих костюмов нельзя было уловить, кто что делал. Черные руки, белые ноги, половины торсов сплетались в причудливые линии, и из-за скудного освещения черный цвет вдруг выпадал совсем, словно это были только половины фигур. Потом шли клоуны, потом борьба, потом балет. Все сменялось под руководством хозяина цирка, тучного, но проворного человека с бородкой, в панталонах до колен, в широком красном кушаке, в белых чулках и модных лакированных штиблетах. Он тут же еще пел под мандолину куплеты, импровизируя, высмеивая кого-то, а кому-то льстя, чем приводил публику в полный восторг.
Но лучше всего были канатоходцы. Освещенные снизу, они выделывали на канате под аккомпанемент скрипки и мандолины трудные и изящные трюки. На глубоком фоне звездного неба их фигуры в блестящих трико проносились над нами, как метеоры.
Пока еще не веришь святоВ алтарь житейской ерунды,Ходи, девчонка, по канатуТы от звезды и до звезды.Пускай тебя счастливый кто-тоВернет из облаков назадИ материнские заботыТебя счастливо приземлят.
Мы возвращались уже по темной дороге и потому пешком.
— А тебе попадет от твоей мамаши! Попадет! — дразнил меня мой спутник.
Вечерняя прохлада сгущала ароматы южных трав, пыль на дороге стала тяжелой и осела под мельчайшей сеткой росы. Антонио вдруг стал молчаливым, а на прощанье глухо сказал:
— Мне надо кое-что сообщить вам, форестьера. — Так и сказал: «кое-что сообщить вам».
Мы договорились, как всегда, встретиться завтра под «Минервой» и впервые попрощались, пожав друг другу руки. Небольшая рука итальянца была такой жесткой и шершавой, что я поняла, почему он никогда не подавал ее мне. Подойдя к «Дании», я с ликованием увидела еще темные окна наших комнат. А через пять минут послышались голоса отца и брата. Они возвращались с виллы «Масса».
Пожалуй, это было самым удивительным свиданием в моей жизни. Луна была такой светлой, что густые тени от олив почти не ложились на землю, а словно витали над ней. Легкий ветерок доносил одуряющий аромат олеандров из нижних садов и откуда-то из порта глухие удары и скрежет — видимо, ночной разгрузки пароходов. Где-то звенела мандолина один и тот же перебор — капельками.
Мы стояли с Антонио под двумя оливами. В этот раз он оставил велосипед дома. Был Антонио каким-то смятенным, словно потерявшимся в чужом городе. Это было объяснение в любви.
— Я решил, форестьера… И я знаю, что это судьба. Я никогда никого не любил, и сейчас вся моя жизнь в вас, форестьера. Я жду весь день только одного — когда можно будет домчаться до «Минервы», чтобы ждать, ждать, ждать и надеяться…
Напрасно я начинала говорить, что у меня есть родина.
— Родину человек никогда не потеряет, если он ее носит в сердце!
Я говорила, что у меня есть родители.
— Не век живут с родителями, сами родителями становятся! — парировал Антонио.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});