Голая правда - Светлана Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что я думаю, — горько усмехнулся Кабаков, неожиданно вдохновляясь. — Я не думаю… В таком состоянии, в котором нахожусь я после смерти Евгении Викторовны, невозможно думать. Можно только рыдать, проклинать Господа Бога и… рыдать… Что вам сказать… Я потрясен. Я не просто потрясен — ошарашен, угнетен, поражен в самое сердце. Такая женщина погибла!.. Такая замечательная актриса! Какой у нее был талант! Нет, вы, человек, чуждый миру искусства, по специфике вашей профессии не можете понять всей масштабности и полноты ее дарования… Она была… Она была великой женщиной! Великой актрисой! И только ранняя трагическая гибель помешала ей завоевать мировую славу…
Внезапно расчувствовавшись, Кабаков смахнул незапланированную слезу и страдальчески приподнял брови. Увлекаясь, он начинал действительно верить в то, что говорил.
— Да-да, — воспользовавшись возникшей паузой, вставил Костырев, — мы понимаем и разделяем ваше горе… Но хотелось бы узнать… Скажите, как к Евгении Викторовне относились в театре? У нее были враги, завистники?
— У Женечки? Что вы! — Кабаков смутился. — Извините, что я ее так называю, но наша разница в возрасте и та дружеская близость, которая существовала между нами в течение долгих лет, дает мне право на это… Я отношусь к ней как учитель к любимой, лучшей ученице, самой талантливой. Я всегда гордился ею и поэтому… Нет! В театре все любили Евгению Викторовну. Она была наша ярчайшая звезда, этого не могли не признать даже завистники. Она была восходящей звездой на небосклоне нашего театрального мира, и никто не посмеет отрицать…
— Так, значит, все же у нее были завистники, — утвердительно сказал Костырев.
«Цепляется к словам», — решил Кабаков, но отступать уже было некуда, слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
— Завистники? — переспросил он. — Понимаете, мы, люди творческих профессий, очень специфически относимся к чужому успеху, я даже сказал бы, ревниво… Матушка-фортуна иногда несправедливо обделяет одних и награждает других. Но Женечку все любили, просто души не чаяли. Вы, наверное, не знали ее при жизни. Какая это была женщина! Умница, красавица, интеллигентнейший, образованнейший человек! Ее невозможно было не любить! Она помогала молодым, начинающим актерам, поддерживала стариков — широчайшей души человек! Не было в театре ни единой души, желавшей ей зла. Она была эпицентром нашего театра, как бывает эпицентр взрыва или землетрясения — такая от нее исходила энергия.
— Вы можете назвать человека в театре, который был бы наиболее близок Шиловской?
— Да Боже мой, мы все были ей близки. Мы, наш театр — это одна семья, живущая единым духовным светом.
— Но кто-то ведь был ей наиболее близок?
— Да, конечно, — замялся Кабаков, но потом как будто вспомнил. — С Маргаритой Величко Евгения дружила еще с училища.
— В течение нескольких последних месяцев между ними наступило некоторое охлаждение. Вы знаете, почему?
— Вы хотите, чтобы я пересказал театральные сплетни, которые множатся, как грибы после дождя? — высокомерно спросил Кабаков. — Я не распространяю слухи!
— Но вы, как артист и руководитель театра, должны представлять картину человеческих взаимоотношений, сложившихся в коллективе.
Кабаков, пожевав тонкими лиловыми губами, вынужден был нехотя ответить:
— Да, перед гибелью Евгении между ними наметилось некоторое охлаждение. Понимаете, мне неудобно касаться этого, но… Вы меня вынуждаете. Женечка подружилась с одним молодым актером. Маргарита не поняла этой дружбы. И даже, извините, начала излишне утешать себя алкоголем, так что у нас с ней возникали конфликты на этой почве.
— Величко угрожала Шиловской?
— Ну что вы, я никогда не слышал от нее подобных высказываний!
— Величко при актерах Сорине, Ромашкиной и Гарбуз перед спектаклем «Таланты и поклонники» кричала, что убьет, как у нас записано, «эту дрянь, выпустит ей кишки».
— Марго так говорила? — растерялся Кабаков. — Я лично не слышал, но очень может быть… Я ее хорошо понимаю. Вы не знали Евгению Викторовну при жизни, но поверьте мне, она была очень сложным, гипертрофированно сложным человеком. Она шла напролом, тогда как надо было искать обходные пути. Она эпатировала всех своими поступками, когда надо было затаиться, шокировала словами, когда надо было промолчать. Такой уж она была сложный и непредсказуемый человек… Что-то в ней надломилось за последние несколько лет… Надо знать ее жизнь, как знаю ее я, чтобы не осудить за это. Она была очень сложным человеком. Адски тяжелым. Она могла высказать правду в лицо, когда никому не хотелось слушать. Могла поступить наперекор здравому смыслу, из одной прихоти. Могла поступить так, чтобы досадить кому-то, даже если ей это было невыгодно. Да, Женечка очень изменилась за последние три года…
— Наверное, у нее были неприятности?
— Неприятности? Это не то слово! Мне иногда казалось, что она коллекционировала своих врагов, как иная женщина коллекционирует побрякушки. Она безжалостно рвала и портила хорошие отношения даже с теми немногими, с кем они еще оставались.
— А с вами?
— Понимаете, я пожилой, опытный человек, — улыбнувшись, сказал Кабаков. — Я знаю Женечку около пятнадцати лет, помню ее еще совсем юной доверчивой девчушкой. Ничто и никто не может стереть этот ее образ из моей памяти, даже она сама. Но те люди, у которых не было такого мощного основания любить ее, как у меня, те люди начинали ее ненавидеть. Но только если она им позволяла это делать. Когда она хотела, она могла быть такой, что все окружающие были поголовно очарованы ею. Честно вам скажу, иногда и мне казалось, что ее невозможно любить, невозможно даже просто нормально относиться к ней — она все стремилась разрушить.
Отдышавшись, Кабаков достал из кармана платок, вытер высокий лоб, пятерней откинул назад волосы.
— Да, вам, конечно, трудно будет понять, но для нее даже лучше, что она умерла…
Услышав последнее замечание, Костырев удивленно вскинул брови. Ильяшин оторвался от бумаг и изумленно уставился на посетителя. Кабаков сообразил, что сказал нечто удивительное для его собеседников, и поспешил объясниться:
— Я хочу сказать, что так не могло долго продолжаться. Вы знаете, чтобы понять ее в последний период жизни, надо читать Достоевского. Не просто читать — любить, вычитывать до мельчайшего слова, до тончайшего нюанса. Она была как Настасья Филипповна — вся надрыв, вся надлом, кровоточащая рана, вся расхристанная, вся наперекор очевидной выгоде. У нее был прекрасный муж, но она вообразила, что он ее купил, как вещь, и решила, кажется, ему за это мстить. У нее была подруга, но Евгения, неизвестно зачем, из прихоти, отняла у нее возлюбленного — не знаю, зачем он ей понадобился. Она как будто все время шла ва-банк. Впрочем, наверное, все, что я вам сейчас говорю, вам не слишком понятно, это скорее область чистой психологии, тонких чувств.
— Нет, отчего же, — возразил Костырев. — А как же вы, Анатолий Степанович, сумели сохранить с ней добрые отношения?
— Ну-у… У нас возникали некоторые трения, но в целом….
— Вы одно время состояли в интимных отношениях с Шиловской…
— Ну что вы! Это не более чем театральные мифы. Легенды, так сказать. Я пожилой, солидный человек и…
— Я хотел бы, чтобы вы прочитали вот это, — прервал Костырев. — Ознакомьтесь, пожалуйста.
Он перекинул через стол сложенный вчетверо листок — последнее письмо Шиловской. Кабаков медленно, слегка дрожащими морщинистыми руками развернул листок. Потом достал из кармана очки, водрузил их на нос и стал читать, несколько отставя руку, как делают это дальнозоркие пожилые люди.
Дойдя до конца, Кабаков нарочито медленно сложил письмо и, подержав в руках долю секунды, положил перед собой. Тщательно скрываемое смятение отражалось на его лице. Он смотрел в пол, стараясь перебороть обуревавшие его чувства.
— Как вы думаете, кому адресовано письмо? — спросил Костырев, выждав, пока Кабаков справится с волнением.
— Мне трудно утверждать… Наверное, Владиславу Панскову, ее последнему другу… Я так думаю…
— А может быть, вам?
— Мне? — Кабаков неожиданно заволновался. — Ну что вы!.. Ни в коем случае!.. Нет-нет, ни в коем случае не мне. Это исключено… С какой стати? Я старый, пожилой мужчина. Как это может быть мне?..
— Скажите, вы кого-нибудь подозреваете в случившемся? — спросил Костырев.
— Я? Подозреваю? А разве не… — Кабаков растерянно смотрел на него. — Ведь, кажется, в письме ясно говорится, что… Я не понимаю…
— Обстоятельства смерти таковы, что версия самоубийства осложняется неоднозначностью причины смерти. Характер повреждений позволяет предположить, что самоубийство инсценировано. К тому же похищен ценный перстень старинной работы. Вы можете кого-нибудь заподозрить? Конечно, ваше мнение не для протокола и оно не выйдет за стены нашего кабинета.