Том 14/15. Из Сибири. Остров Сахалин - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти слова относятся к толпе человек в двадцать каторжных, которые, как можно судить по немногим долетевшим до меня фразам, просятся в больницу. Они оборваны, вымокли на дожде, забрызганы грязью, дрожат; они хотят выразить мимикой, что им в самом деле больно, но на озябших, застывших лицах выходит что-то кривое, лживое, хотя, быть может, они вовсе не лгут. «Ах, боже мой, боже мой!» — вздыхает кто-то из них, и мне кажется, что мой ночной кошмар всё еще продолжается. Приходит на ум слово «парии», означающее в обиходе состояние человека, ниже которого уже нельзя упасть. За всё время, пока я был на Сахалине, только в поселенческом бараке около рудника да здесь, в Дербинском, в это дождливое, грязное утро, были моменты, когда мне казалось, что я вижу крайнюю, предельную степень унижения человека, дальше которой нельзя уже идти.
В Дербинском живет каторжная, бывшая баронесса, которую здешние бабы называют «рабочею барыней». Она ведет скромную рабочую жизнь и, как говорят, довольна своим положением. Один бывший московский купец, торговавший когда-то на Тверской-Ямской, сказал мне со вздохом: «А теперь в Москве скачки!» — и, обращаясь к поселенцам, стал им рассказывать, что такое скачки и какое множество людей по воскресеньям движется к заставе по Тверской-Ямской. «Верите ли, ваше высокородие, — сказал он мне, взволнованный своим рассказом, — я бы всё отдал, жизнь бы свою отдал, чтобы только взглянуть не на Россию, не на Москву, а хоть бы на одну только Тверскую». В Дербинском, между прочим, живут два Емельяна Самохвалова, однофамильцы, и во дворе у одного из этих Емельянов, помнится, я видел петуха, привязанного за ногу. Всех дербинцев, в том числе и самих Емельянов Самохваловых, забавляет эта странная и очень сложная комбинация обстоятельств, которая двух человек, живших в разных концах России и схожих по имени и фамилии, в конце концов привела сюда, в Дербинское.
27 августа приехали в Дербинское ген. Кононович, начальник Тымовского округа А. М. Бутаков и еще один чиновник, молодой человек*, — все трое интеллигентные и интересные люди. Они и я, вчетвером, совершили небольшую прогулку, которая, однако, от начала до конца была обставлена такими неудобствами, что вышла у нас не прогулка, а как будто пародия на экспедицию. Начать с того, что шел сильный дождь. Грязно, скользко; за что ни возьмешься — мокро. С намокшего затылка течет за ворот вода, в сапогах холодно и сыро. Закурить папиросу — это сложная, тяжелая задача, которую решали все сообща. Мы около Дербинского сели в лодку и поплыли вниз по Тыми. По пути мы останавливались, чтоб осмотреть рыбные ловли, водяную мельницу, тюремные пашни. Ловли я опишу в своем месте; мельницу мы единогласно признали превосходной*, а пашни не представляют из себя ничего особенного и обращают на себя внимание разве только своими скромными размерами: серьезный хозяин назвал бы их баловством. Течение реки быстрое, четыре гребца и рулевой работали дружно; благодаря быстроте и частым изгибам реки картины перед нашими глазами менялись каждую минуту. Мы плыли по горной, тайговой реке, но всю ее дикую прелесть, зеленые берега, крутизны и одинокие неподвижные фигуры рыболовов я охотно променял бы на теплую комнату и сухую обувь, тем более что пейзажи были однообразны, не новы для меня, а главное, покрыты серою дождевою мглой. Впереди на носу сидел А. М. Бутаков с ружьем и стрелял по диким уткам, которых мы вспугивали своим появлением.
По Тыми к северо-востоку от Дербинского пока основано только два селения: Воскресенское и Усково. Чтобы заселить всю реку до устья, таких селений с промежутками в десять верст понадобится по меньшей мере 30. Администрация намерена основывать их ежегодно по одному — по два и соединять их дорогою, в расчете, что со временем между Дербинским и Ныйским заливом проляжет тракт, оживляемый и охраняемый целою линиею селений. Когда мы плыли мимо Воскресенского, на берегу стоял навытяжку надзиратель, очевидно, поджидая нас. А. М. Бутаков крикнул ему, что на обратном пути из Ускова мы будем ночевать у него и чтоб он приготовил побольше соломы.
Вскоре после этого сильно запахло гниющею рыбой. Мы подходили к гиляцкой деревушке Уск-во, давшей название теперешнему Ускову. На берегу нас встретили гиляки, их жены, дети и куцые собаки, но уж того удивления, какое возбудил здесь когда-то своим прибытием покойный Поляков, мы не наблюдали*. Даже дети и собаки глядели на нас равнодушно. Русское селение находится в двух верстах от берега. Здесь, в Ускове, та же картина, что и в Красном Яре. Широкая, дурно раскорчеванная, кочковатая, покрытая лесною травой улица и по сторонам ее неоконченные избы, поваленные деревья и кучи мусора. Все вновь строящиеся сахалинские селения одинаково производят впечатление разрушенных неприятелем или давно брошенных деревень, и только по свежему, ясному цвету срубов и стружек видно, что здесь происходит процесс, как раз противоположный разрушению. В Ускове 77 жителей: 59 м. и 18 ж., хозяев 33 и при них лишних людей, или, иначе, совладельцев, 20. Семейно живут только 9. Когда усковцы со своими семьями собрались около надзирательской, где мы пили чай, и когда женщины и дети, как более любопытные, вышли вперед, то толпа стала походить на цыганский табор. Между женщинами в самом деле было несколько смуглых цыганок с лукавыми, притворно-печальными лицами, и почти все дети были цыганята. В Ускове водворены несколько каторжных цыган, и их горькую участь разделяют их семьи, пришедшие за ними добровольно. Две-три цыганки мне были немножко знакомы и раньше: за неделю до приезда в Усково я видел в Рыковском, как они с мешками за плечами ходили под окнами и предлагали погадать[42].
Усковцы живут очень бедно. Земли под пашню и огород обработано пока только 11 дес., то есть почти 1/5 дес. на хозяйство. Все живут на счет казны, получая от нее арестантское довольствие, которое достается им, впрочем, не дешево, так как по бездорожью они таскают его из Дербинского на своих плечах через тайгу.
Отдохнувши, часов в пять пополудни мы пошли пешком назад в Воскресенское. Расстояние небольшое, всего шесть верст, но от непривычки путешествовать по тайге я стал чувствовать утомление после первой же версты. Шел по-прежнему сильный дождь. Тотчас же по выходе из Ускова пришлось иметь дело с ручьем в сажень ширины, через который были перекинуты три тонких кривых бревна; все прошли благополучно, я же оступился и набрал в сапог. Перед нами лежала длинная прямая просека, прорубленная для проектированной дороги; на ней не было буквально ни одного сажня, по которому можно было бы пройти, не балансируя и не спотыкаясь. Кочки, ямы, полные воды, жесткие, точно проволочные, кусты или корневища, о которые спотыкаешься, как о порог, и которые предательски скрылись под водою, а главное, самое неприятное — это валежник и груды деревьев, поваленных здесь при рубке просеки. Победишь одну груду, вспотеешь и продолжаешь идти по болоту, как опять новая груда, которой не минуешь, опять взбираешься, а спутники кричат мне, что я иду не туда, надо взять влево от груды или вправо и т. д. Сначала я старался только об одном — не набрать бы в другой сапог, но скоро махнул на всё рукой и предоставил себя течению обстоятельств. Слышится тяжелое дыхание трех поселенцев, которые плетутся сзади и тащат наши вещи… Томит духота, одышка, хочется пить… Идем без фуражек — этак легче.
Генерал, задыхаясь, садится на толстое бревно. Садимся и мы. Даем по папироске поселенцам, которые не смеют сесть.
— Уф! Тяжко!
— Сколько верст осталось еще до Воскресенского?
— Да версты три осталось.
Бодрее всех идет А. М. Бутаков. Раньше он хаживал пешком по тайге и тундре на далекие расстояния, и теперь какие-нибудь шесть верст составляют для него сущий пустяк. Он рассказывал мне про свое путешествие вдоль реки Пороная к заливу Терпения и обратно: в первый день идти мучительно, выбиваешься из сил, на другой день болит всё тело, но идти все-таки уж легче, а в третий и затем следующие дни чувствуешь себя как на крыльях, точно ты не идешь, а несет тебя какая-то невидимая сила, хотя ноги по-прежнему путаются в жестком багульнике и вязнут в трясине.
На полдороге стало темнеть, и скоро нас окутала настоящая тьма. Я уже потерял надежду, что когда-нибудь будет конец этой прогулке, и шел ощупью, болтаясь по колена в воде и спотыкаясь о бревна. Кругом меня и моих спутников там и сям мелькали или тлели неподвижно блуждающие огоньки; светились фосфором целые лужи и громадные гниющие деревья, а сапоги мои были усыпаны движущимися точками, которые горели, как ивановские светляки.
Но вот, слава богу, вдали заблестел огонь, не фосфорический, а настоящий. Кто-то окликнул нас, мы ответили; показался надзиратель с фонарем; широко шагая через лужи, в которых отсвечивал его фонарь, он через всё Воскресенское, которое едва было видно в потемках, повел нас к себе в надзирательскую[43]. У спутников моих было с собою сухое платье для перемены, и они, придя в надзирательскую, поспешили переодеться, у меня же с собою ничего не было, хотя я промок буквально насквозь. Мы напились чаю, поговорили и легли спать. Кровать в надзирательской была только одна, ее занял генерал, а мы, простые смертные, легли на полу на сене.