Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно, но факт: люди довольно часто отвечают на вопрос, поставленный прямо в лоб, — можно подумать, мы все только и ждем, зарывшись каждый в свою нору, когда нас оттуда вытянут. Без всякого промедления она отвечает:
— Он прекрасный отец. Это я говорю совершенно искренне. Заботливый, любящий, интересы детей у него всегда на первом месте. Когда он может сфокусироваться.
— А что ему мешает сфокусироваться?
Теперь она медлит, машинально вертит на пальце кольцо.
Такое впечатление, что Флорида вся составлена из взаимозаменяемых компонентов: прямо напротив его больничного окна растет норфолкская сосна и в кроне ее живет невидимая птица, которая кричит скрипучим голосом. Он слышал ее крик утром и сейчас слышит снова. В груди у него эхом отзывается боль. На всякий случай он берет еще одну таблетку нитроглицерина.
— Я думаю, магазин, — наконец выдает Пру. — Он очень нервничает. Торговля в последние годы идет вяло — покупательная способность доллара падает и что-то там еще не так, и модели, как он утверждает, «скучные», и вообще, по-моему, он боится, как бы «Тойота» не прикрыла у нас свое представительство.
— Да их под дулом пистолета к этому не принудишь, разве что бомбой кто пригрозит. «Тойоте» грех на нас жаловаться, уж сколько лет с ними работаем, да так, что комар носа не подточит. Когда Фред Спрингер приобрел лицензию, японскую продукцию еще никто всерьез не принимал.
— Так ведь с тех пор сколько воды утекло. Недаром говорят — все меняется, — замечает Пру. — Нельсону не хватает терпения и, сказать по совести, я думаю, ему страшновато одному — из старой-то гвардии совсем никого не осталось: сначала Чарли, потом Мэнни, а теперь вот еще и Милдред, хоть он и сам ее уволил, вас тоже нет рядом полгода, Джейк переметнулся к «Вольво — Олдс» — знаете, там, возле нового торгового центра в Ориоле, — а Руди открыл собственный магазин «Тойота — Мазда» на 422-й. Ему, правда, очень одиноко, общаться практически не с кем, волей-неволей приходится водить компанию со всякими сомнительными типами из Северного Бруэра.
При мысли о «сомнительных типах» все новые и новые волоски у нее на голове от негодования встают дыбом, поблескивая, как нити накаливания в сиянии флуоресцирующего флоридского света. Она пытается ему сказать что-то важное, но это что-то от него все время ускользает, и надо бы догнать, добить, докопаться, но разве по силам это тому, кто сам чуть живой валяется в постели? У Кролика сейчас одна забота — беречь сердце. Это вопрос жизни и смерти. Похоже, действие лекарств на исходе. Смертельный ужас от осознания того, что с ним происходит, подкатывает к самому горлу, нарастает, печет, как едко-кислая изжога. В заду свербит — все четко, как по расписанию. В нем поселилась какая-то зловредная слабость, которая в любую минуту может отдать его в цепкие лапы той ледяной кромешной тьмы, которая не дает ему покоя после жутких рассказов Берни.
Пру пожимает плечами, запоздало отвечая на его вопрос, как ей живется:
— А какой должна быть жизнь, кто-нибудь знает? Она ведь у нас одна, другой никто не предложит, чтобы было с чем сравнивать. Меня устраивает, что я живу в Пенсильвании, что у меня свой большой дом. В Акроне мы только и делали, что переезжали с квартиры на квартиру, вечно не было денег расплатиться в срок, вечно в туалете что-то текло.
Кролик честно старается поднять себя на ее уровень, вырваться из хватки сугубо личного, эгоистического страха кромешной тьмы, избавиться от его кислого, изжогового привкуса.
— Ты права, — говорит он. — Быть благодарным — золотое правило. Однако непросто это, быть благодарным. Складывается впечатление, что над тобой с самого начала кто-то решил поиздеваться и сунул тебя в этот мир испуганного и голодного, а единственный доступный тебе выход тоже не радует. Эй, послушай! Послушай-ка, что я тебе скажу. Ты ведь еще молода. Ты красивая женщина. Ну, улыбнись. Улыбнись мне, Тереза.
Пру улыбается и, обойдя кровать, наклоняется поцеловать его, не в губы, как тогда, в аэропорту, а в щеку, стараясь не задеть торчащие у него из носа кислородные трубки. Она так близко от него и ее так много, будто навалилось что-то огромное, клетчатое, матерчатое, будто его накрыло облаком, как вчера в заливе, когда его накрыло тенью от корпуса опрокинутой набок лодки, и ему было одновременно холодно и жарко, все сразу. Ему делается дурно. Голая объективная правда его нынешнего состояния лезет все выше и выше, рвется наружу, жжет ему горло, еще немного и он захлебнется ею.
— Вы славный человек, Гарри.
— А то. Увидимся весной, на вашей территории.
— Как-то нехорошо получается, что мы вот так вас бросаем, но Нельсону непременно хочется быть завтра на новогоднем вечере в Бруэре, да и в любом случае билеты поменять невозможно, сейчас все рейсы забиты, даже до Ньюарка.
— Да чем вы мне поможете? — успокаивает он ее. — Все будет в порядке. Может, это такой замаскированный подарок судьбы. Надо же как-то образумить мою дурную старую башку. Заставить наконец сбросить вес. Ходить пешком, не есть что попало. Вон доктор хочет, чтоб я вышел отсюда другим человеком.
— Ладно, а я обязуюсь покрасить ногти на ногах, — снова распрямляясь во весь свой рост, говорит Пру низковатым ровным голосом, до сих пор ему, пожалуй, не знакомым, но без сомнения рассчитанным на мужчину. — Не меняйтесь слишком сильно, Гарри. — И напоследок она добавляет: — Я пришлю Нельсона.
— Если ему невтерпеж ехать, пусть уж едет, не беда. Увидимся с ним в Пенсильвании.
Уголок ее рта, дрогнув, оттягивается книзу, лицо чуточку цепенеет: она покороблена неуместностью его предложения.
— Он обязан повидаться с отцом, — отрезает она.
Пру выходит. Стерильно-белый мир вокруг Гарри раздвигает границы. Когда все наконец отбудут, он позволит себе роскошь позвонить в звонок и вызвать сестру, чтобы дала ему еще демерола. И посмотреть, как там «Орлы» барахтаются в тумане. И хоть на минутку закрыть глаза. Блаженство.
Нельсон входит с карапузом Роем на руках, хотя детей до шести лет по правилам к больным пускать не должны.
Сын держит ребенка, словно щит: пока на руках у него его собственный сын, разве повернется язык сказать что-то против него? Рой смотрит на Гарри возмущенно, очевидно, подозревая, что деда неспроста уложили в кровать и подсоединили к разным непонятным машинкам, — не иначе тут готовится какая-то каверза. В ответ на попытку Гарри лучезарно улыбнуться ему и подмигнуть по-дружески Рой, мотнув головой, как от увесистой затрещины, прячет лицо на отцовской шее. Судя по всему, Нельсон тоже в шоке; его взгляд то и дело скачет вверх — к монитору, по которому все бежит и бежит, подергиваясь, отцова жизнь, и снова, опасливо, вниз — на отцово лицо. Не выпуская из рук обалдело выпучившего глазенки дитятю, Нельсон делает несколько шагов к кровати и кладет на стоящую тут же тумбочку с хромированным ободом по краям сложенную в несколько раз «Ньюс-пресс» — рядом с телефоном, стаканом и пузырьком нитроглицерина.
— Вот газета, если захочешь почитать. Там довольно много про авиакатастрофу «пан-амовского» самолета, ты ведь интересуешься? Вроде теперь уже точно знают, какая там была бомба — с барометрическим устройством, которое приводит в действие часовой механизм, как только самолет набирает определенную высоту.
Все выше, и выше, и выше; воздух разряжается, барометр фиксирует давление, часовой механизм начинает тихонько тикать — самолет безошибочно прокладывает курс сквозь кромешную тьму, пилот переговаривается по рации, на пульте горят и подмигивают огоньки, пассажиры клюют носом над которым уже стаканом, каждый в своем гнездышке из пластика пастельных тонов. Это видение, подобно сухому зерну, которое, оказавшись во влажной почве, разрывает наконец свою оболочку, раскрывает Гарри глаза на неопровержимую истину: даже сейчас, когда он лежит, погруженный в стерильную белую пелену, опутанный проводами и трубками и узами крови и брака, он ничем, по сути, не отличается от несчастных пассажиров, вызывающих в нем такое острое сострадание, от всех тех, кто выпадает из разверзнутого чрева самолета, — он ведь и сам падает, беспомощный, летит, сорвавшись вниз, навстречу смерти. Судьба, подкарауливающая его по ту сторону призрачной кисеи больничной опеки, точно так же неотвратима, как судьба, принявшая в свои объятия тела, шмякнувшиеся с высоты на болотистую шотландскую землю, точно заполненные водой мусорные мешки. Шмяк, шлеп! Клочья тел, разлетающиеся по полю для гольфа и вересковым тропинкам Локерби. Их участь не страшнее того, что предстоит ему самому. Реальность настигла злополучных пассажиров, когда они поедали дежурный самолетный обед, какую-нибудь курицу, ковыряя ее распечатанными ножами и вилками, или же дремали, пока в уши к ним по проволочкам вливался голос Барри Манилова[207], — и эта же ледяная, чернущая реальность настигла теперь и его; смерть вовсе не ручная зверушка, которую себе на потеху завела хозяйка-жизнь, а зверюга, пожравшая крошку Эмбер, и его малютку Бекки, и сиракьюсских студентов, и возвращавшихся домой солдат[208], и ныне разинувшая пасть на него, — вот же она, здесь, рядом, прямо под ним, огромная, как планета в ночи, необъятная и в то же время только его, его и ничья больше. Его смерть. Жжение в его натруженном горле становится нестерпимым, он вот-вот задохнется от ужаса.