Изамбар. История прямодушного гения - Иванна Жарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инструмент его оказался четырехструнным и очень красивым на вид. Продолговатый корпус, немого напоминающий половинку плода груши, был сделан из двух пород дерева: верхняя часть – золотисто-желтая, с едва заметными более светлыми прожилками, нижняя – значительно темнее, гриф же – очень темный, с красноватым отливом, стройно вытянутый, слегка изогнутый кверху. С изысканной плавностью перетекающих друг в друга линий этой диковины лютня, сказать честно, своими формами поспорить никак не могла. Когда же наш гость состроил струны в несколько мгновений без единого лишнего движения и заиграл, мы удивились одновременно и остроте его слуха, и нежности созвучий, заскользивших из-под его чутких пальцев.
Мы никогда не слышали ничего похожего на эту музыку. Строй инструмента позволял передавать тончайшие интонационные оттенки, а тембр явственно напоминал тембр живого человеческого голоса, причем скорее женского, чем мужского, и по воле музыканта этот голос, то исповедально проникновенный, то самоуглубленный, задумчивый, то внезапно страстный, то тоскливый, то беззаботно веселый, проникал прямо в сердце. Он волновал нас, он звал нас за собой, просил нас о чем-то, чего нельзя выразить словами – только звуками; он рассказывал нам о том, что в нас дремало, не в силах пробудиться само; будил, тревожил, успокаивал, ласкал, шутил… Музыкант играл нашими чувствами, словно они были продолжением струн, и его безраздельная власть над нами доставляла нам сладкую муку. Мы трепетали в унисон со струнами под его пальцами, трепетали от благодарности за отточенную остроту, за ясность и точность, к которым стремились сами. Он достиг их и сейчас делился с нами. Он был истинным виртуозом. Его руки не умели ошибаться. Наш учитель с восторгом следил за их танцем, порой плавно размеренным, а подчас просто головокружительным, сливавшим брызги звуков в сплошной поток, повествуя о разливах рек, о половодьях человеческих радостей и страданий.
Когда задумались и замерли последние звуки, мы зачарованно смотрели на юношу, любовно обнимающего стройный темный гриф. Лицо его дышало тихим счастьем. В своей хрупкости, почти бесплотности, он был зримым продолжением отзвучавшего чуда. Живые умные глаза, нежные руки, волосы – темные и гладкие, как дерево грифа…
«Ты не ошибся, – сказал учитель восхищенно и растроганно. – Гальмен – город музыкантов, а ты – музыкант от Бога. Это твой город. Здесь тебе не придется ходить в рваных башмаках. Гальмен будет лежать у твоих ног. Ты станешь властелином сердец».
«Мне вовсе этого не надо, – смущенно ответил Изамбар. – Я пришел к тебе, досточтимый мастер. Я хочу научиться играть на лютне».
«Твой инструмент намного совершеннее, – заметил учитель. – Впрочем, я уверен, лютня покорится твоим божественным пальцам так же быстро и охотно, как гальменская публика».
Голос, слова, взгляд нашего «несравненного мастера» излучали обожание, и он страстно желал, чтобы весь Гальмен разделил его участь, покорившись силе таланта Изамбара – ведь талант, божественный дар, значил для учителя все. Этот как будто бесплотный юноша с огромными глазами и быстрыми, как саламандры, пальцами был совершенным воплощением его мечты, просто каким-то духом Музыки, чья человеческая оболочка лишь дополнение к инструменту, созданное для извлечения гармонических созвучий. С того мига, когда Изамбар взял первые ноты, вернее, полу– и четвертьтона, учитель забыл о нашем существовании и потом, пока мог вкушать счастье видеть и слышать это музыкальное диво, так ни разу и не вспомнил. С того самого мига раз и навсегда его сердце, которое мы давно уже безотчетно считали своей собственностью, его сердце и его любовь были похищены у нас юным странником, дурно одетым, безупречно воспитанным, убивающим наповал виртуозным мастерством с наивной скромностью, не сознающей своей исключительности.
Учитель засыпал Изамбара вопросами, но заставить его отвечать так, как ответил бы каждый из нас, было невозможно, как невозможно было соблазнить скоромной пищей. Их беседа получалась странной и звучала примерно так:
– Откуда ты пришел, Изамбар?
– Издалека, досточтимый мастер.
– Ты пришел оттуда, где получил в дар свой инструмент?
– Да.
– Как он называется?
– Тот, кто его создал, не дал ему имени. Я сам назвал его, но это имя – в моем сердце, оно – только для меня. Ты тоже можешь дать ему имя, какое захочешь. Это может каждый.
– А как называются другие инструменты, подобные твоему?
– Подобных ему нет на свете, досточтимый мастер.
– Ты хочешь сказать, что создавший его не сделал больше ни одного такого же?
– Тот человек не делал ничего, что было бы похоже на другое. А мой инструмент – последнее, что он создал. Потом он ушел.
– Куда он ушел?
– Туда, куда уходят навсегда.
– Кто он был?
– Он был моим прежним учителем.
– Он учил тебя музыке?
– Он учил меня о звездном небе.
– Кто же научил тебя так играть?
– Бог.
– С этим нельзя поспорить. Но скажи, где ты слышал такую музыку?
– В людях, которые ее слушали.
– Где твоя родина, Изамбар? Откуда ты?
– Оттуда же, откуда все.
– Все люди из разных мест. Ты что, не помнишь, откуда происходишь с самого начала?
– А ты сам, досточтимый мастер, разве помнишь свое Начало? Его не помнит никто.
* * *Из уст любого из нас такие ответы звучали бы дерзостью, но в его устах от них веяло детской чистотой и неюношеской мудростью. Он говорил все это с глубочайшим почтением и без тени сомнения в том, что собеседник поймет его верно. И, как оказалось, не ошибся. Тем более что Изамбар все-таки ответил неуклончиво на два конкретных вопроса, волновавших нашего учителя больше, чем все прочие. Он подробнейшим образом рассказал о своем инструменте, начиная с пород деревьев, взятых для изготовления корпуса и грифа, и заканчивая длиной струн, толщиной каждой из них, силой натяжения, расстоянием между четвертьтонами по всему диапазону и связи этих расстояний с вышеупомянутыми величинами, таким образом описав и объяснив его строй, столь непривычный нашему слуху, причем объяснив математически. Он с головой засыпал нас терминами и цифрами, в которых мы ни черта не смыслили. Учитель, однако, улавливал его мысль и слушал с огромным интересом. Второе объяснение касалось жалкого состояния его обуви. Наш добрейший мастер просто не мог взять в толк, как такой выдающийся музыкант, да еще с таким необыкновенным инструментом, шел пешком по пыльным дорогам, по которым ходить в одиночку совсем не безопасно, нищий, голодный, почти босой. Изамбар признался, что пешком он идет относительно недолго, с тех пор как истратил все, что имел, на некую вещь ради науки своего прежнего учителя. Очевидно, в его маленькой котомке хранилась какая-нибудь редкая книга, и кроме этого сокровища поместиться там уже не могло ничего.
Учитель сказал, что первый урок может дать ему завтра после вечерней мессы, а сегодня был бы чрезвычайно счастлив, если бы Изамбар поиграл на своем инструменте еще хоть немного. Юноша не заставил себя упрашивать. Мы слушали Изамбара до самого вечера, пока не пришло время собираться на богослужение, в котором все ученики участвовали вместе с мастером в качестве хора и под его руководством исполняли псалмы и гимны.
Благодаря юношу за прекрасную игру, учитель пригласил его пойти в собор вместе и послушать наше пение, после чего вернуться и остаться на ночь в учительском доме, где для дорогого гостя, конечно же, найдется место. Первое предложение Изамбар принял охотно, от второго же отказался, заверив радушного хозяина, что уже нашел себе ночлег, а потому не станет злоупотреблять учительским гостеприимством, и умудрился сказать это с таким тактом, что не встретил обычных в подобных случаях протестов, хотя, я твердо знаю, учителю очень не хотелось отпускать его далеко от себя.
В тот вечер, монсеньор, я был так вдохновлен игрой Изамбара, что, глядя с высоты хоров в гущу молящихся и отыскивая его маленькую фигурку, пел, как не пел больше никогда за всю мою жизнь. Мой голос вдруг обрел необычайную силу, о которой я мог лишь мечтать, и эта сила освобождала меня от всякого плотского стеснения, от страха неблагозвучия и фальши – мой голос осваивал простор огромного храма и завоевывал его без борьбы звуками хоралов с той же совершенной ясностью и безошибочной точностью, что услышал я в игре Изамбара. И в эти счастливые минуты, оставшиеся в моей памяти как неземное блаженство, я пел всей душой и всем естеством, словно превращаясь в один только голос. И я любил. Любил свой голос, любил музыку и учителя, любил Бога, любил людей, что меня слушали. Но более всех и вся я любил Изамбара. Я любил в нем то совершенство, на которое откликнулась лучшая часть меня самого, и любовь моя была свободна от зависти и ревности в те краткие минуты счастья. Я не думал о том, долго ли оно продлится. На самом деле я пел тогда для него одного.