Тяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ко второй и третьей строфам «Современника» (и к соответствующим строкам «1 января 1924») предложен ряд культурных параллелей, но они мало что дают для целостного понимания стихотворения. Если образ гоголевского Вия («Подымите мне веки: не вижу!») обогащает читательское восприятие хотя бы эмоционально, то библейский образ истукана на глиняных ногах (Книга Пророка Даниила, 2: 31–35) вообще, кажется, здесь не при чем[223]. Но сама тема глины очень важна в этих двух стихотворениях. В отличие от таких больших и многосложных символов, как камень, дерево или земля, глина имеет вполне определенное значение в художественном мире Мандельштама. Глина в применении к человеку – это тот самый «заемный прах», из которого сотворен человек и который вернется в землю. Глиняный век соприроден Адаму, сотворенному из глины[224], и так же хрупок, смертен, как всякий человек. В русском языке и в русской поэзии живет выражение «сосуд скудельный» или «скудельничий», то есть глиняный – как образ бренности человека; оно восходит к Псалтири (Пс. 2: 9) и к Апокалипсису (Откр. 2: 27). Вспомним у Фета: «Не так ли я, сосуд скудельный, / Дерзаю на запретный путь, / Стихии чуждой, запредельной / Стремясь хоть каплю зачерпнуть?» («Ласточки»). У Даля читаем: «Скудельный, глиняный, из глины или взятый от земли; || непрочный, слабый, хрупкий и ломкий, как скудель; || *праховой, тленный, бренный, земной, преходящий»[225]. Скопление «глиняных» образов в «1 января 1924» и в «Современнике» несет тему бренности и смерти, причем глина фиксирует как бы сам процесс превращения живого в неживое, возвращения человека в ту субстанцию, из которой он вышел. «Глиняный прекрасный рот», «простая песенка о глиняных обидах», «глиняная жизнь», «глиняное тело» объединяют образ умирающего века с самим поэтом, умирающим в теле этого века[226].
Еще одна деталь в портрете умирающего – «Два сонных яблока у века-властелина» – продолжает историю одного из устойчивых и заветных мандельштамовских образов. «Два сонных яблока» – это и реализация языковой метафоры «глазное яблоко», и развитие заложенной в этом образе темы времени, остановленного или идущего вспять («Вот дароносица, как солнце золотое…», «С веселым ржанием пасутся табуны…», 1915); она закреплена паронимическим созвучием «век – веки» – здесь Мандельштам, как и во многих других случаях, доверяется языку, следует собственно языковым подсказкам, используя их в развитии образа. Но главная семантическая составляющая образа яблок в этих стихах – это тема власти земной и духовной, тема «державного яблока» как атрибута власти, которая у Мандельштама берет свое начало в двух названных стихотворениях 1915 года. «В «1 января 1924» и в «Современнике» «державное яблоко» превращается в «сонные яблоки» умирающего, теряющего свою власть «века-властелина». А еще яблоко – это символ распрей («яблоко раздора»), войн и революций («А небо будущим беременно», «Париж», 1923), так что в образе обреченного революционного века и эта деталь неслучайна. Все смысловые оттенки символа сходятся к главной теме «Современника», но проясняются эти оттенки только в широком контексте мандельштамовской поэзии, обладающей связанностью цельного текста.
Так или иначе, герой этого стихотворения – время, воплощенное в системе образов, как индивидуальных, так и традиционных («река времен»), а сам поэт предстает здесь свидетелем времени. По сравнению с «1 января 1924» в «Современнике» возрастает и подчеркивается персональность этого свидетельства – сравним в «1 января 1924»: «Кто веку поднимал болезненные веки – / Два сонных яблока больших, – / Он слышит вечно шум, когда взревели реки / Времен обманных и глухих»; в «Современнике»: «Я с веком поднимал болезненные веки – / Два сонных яблока больших, / И мне гремучие рассказывали реки / Ход воспаленных тяжб людских». Во втором варианте строфы возникают два местоимения первого лица – об одном мы уже говорили, другое не менее значимо: мне «рассказывали реки», не кто-то, а лично я свидетельствую о болезнях и умирании века – по праву самого близкого родства. Поэт не объективный хроникер истории и не примазавшийся к ней «современник». Он связан с веком близко, кровно, связан личной ответственностью и величайшей жалостью – эта тема еще раньше прозвучала в стихотворении «Век».
В третьей строфе обращает на себя внимание прилагательное «воспаленный» («Ход воспаленных тяжб людских»); оно редко у Мандельштама – и вот встречается одновременно в этом стихотворении и дважды – в «Прибое у гроба» в отношении Ленина: «Мертвый Ленин в Москве! Как не почувствовать Москвы в эти минуты! Кому не хочется увидеть дорогое лицо, лицо самой России? <…> Высокое белое здание расплавлено электрическим светом. Три черных ленты спадают к ногам толпы. Там, в электрическом пожаре, окруженный елками, омываемый вечно-свежими волнами толпы, лежит он, перегоревший, чей лоб был воспален еще три дня назад… <…> И мертвый – он самый живой, омытый жизнью, жизнью остудивший свой воспаленный лоб».
Это слово связывает метафорическое смертное ложе века, описанное в стихах, и гроб с телом Ленина, описанный по свежим впечатлениям в этом очерке – оно является одновременно определением «тяжб людских», т. е. войн и революций, и деталью облика того, кто был для поэта самим воплощением революции[227].
У Мандельштама было циклическое представление о времени – «Всё было встарь, всё повторится снова…». Так и в этом стихотворении время идет по кругу, и поэт говорит о том, что он уже как будто видел сто лет назад: «Сто лет тому назад подушками белела / Складная легкая постель / И странно вытянулось глиняное тело: / Кончался века первый хмель». Исследователи, отсчитав сто лет назад от 1924 года, назвали множество имен тех героев истории и поэтов, к которым можно прямо или косвенно отнести эти стихи. С подачи Н.И. Харджиева более или менее принятым оказалось мнение, что здесь, «вероятно, имеется в виду Д. Байрон (1788–1824), принимавший участие в войне за независимость Греции и умерший во время похода»[228]. Но будь то смерть Байрона или Наполеона, или реминисценция из стихотворения Лермонтова «Памяти Одоевского» или из гумилевских «Туркестанских генералов», увиденные здесь О. Роненом[229]. Как все это связано с центральной темой стихотворения, как вписывается в его художественную логику? Или мы приписываем