Прочерк - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты никого не видел на лестнице?
— Никого.
— Они приходили только что и придут опять… Успеешь унести это? Это Мандельштам.
— Постараюсь.
Взял бумаги, аккуратно сложил, аккуратно засунул за борт пиджака.
— Я унесу это, а потом вернусь. Чтобы ты не была одна.
— Не надо!
— Вернусь.
Он ушел. Я прислушалась: внизу хлопнула дверь. Значит, на лестнице его не схватили. Схватят на улице? Почему вообще они пришли и ушли? Не хотели при мне звонить по телефону начальству: спрашивать, какие будут дальнейшие приказания, раз преступника на месте нет? Может быть, спрашивают, арестовать ли вместо него — меня? Я опять села на Митину тахту. Как это странно, что он сейчас дышит где-то, разговаривает, читает или спит — и не чует случившегося. Всего только какие-нибудь ничтожные сотни километров разделяют нас, какое-то дурацкое пространство, и мы уже — врозь, не видим и не слышим друг друга… Чего же тогда стоит высшая степень зоркости — человеческая любовь, если душе неподвластны физические расстояния, если география победоноснее духовного взора?..
А все потому, что я опоздала. Он ждал меня здесь, в этой комнате, а я не пришла.
Как сейчас, сию же минуту, оповестить его? И что же ему посоветовать. Прятаться? Разве от них спрячешься? Может быть, ловкий человек ускользнет, но Митя неловкий. Митя сильный — силою ума и воли, силой добра, но совсем неловкий. Как неумело и неловко он, например, протирает очки и какой у него без очков растерянный вид! Даже смешной! Чаще всего и видела я его в своих мыслях таким: в одной руке очки, в другой тряпочка, и он кругло таращит глаза, словно не понимая, где у него одна рука, где другая и что чем протирать: очками ли тряпочку, тряпочкой ли очки? И что, тряпочку или очки, надеть на нос?.. Нет, он неумелый, неловкий. Был бы ловок — это был бы не он. Да и не захочет он прятаться: он ведь ни в чем не виноват. Правда, и другие не виноваты — но прятаться? не значит ли это признать себя виновным?
Лучше бы всего — мне самой в Киев! Увидеться еще раз, а там будь что будет. Но ведь за мною-то уж наверняка следят. И Люша? Надо понять, наконец, отчего она вдруг охромела? Не распознаем болезнь вовремя — девочка останется хромой на всю жизнь.
И тут, задумавшись о медицине, я внезапно вспомнила: завтра, в 10 часов утра, я обещала побывать с Мироном в поликлинике. В прошлом году я допустила, чтобы он уклонился от рентгена. На этот раз не допущу… И, сделав рентген, Мирон съездит в Киев! Он не откажется, он Митю почитает. Он даже стихи сочинил о Митином заводном карманном фонарике, как о фонаре Диогена. Один раз Митя дал ему в какую-то дорогу свой фонарик, и Мирон сочинил по этому случаю целую оду. Начиналась она так:
Фонарь Матвей ПетровичаВ моей руке горит…Фонарь Матвей Петровича —Как ярко он горит!
Но встречусь ли я завтра с Мироном? Сегодня ночью, сейчас, арестуют, может быть, и меня. Как же тогда Мирон и доктор? Он не знает ни имени врача, ни номера кабинета. (Теперь соринкой в глазу, мешающей осознать случившееся, был, как мне казалось, завтрашний медицинский осмотр Мирона. Надо и от этой соринки избавиться, и тогда я наконец осознаю.)
Четверть первого ночи. Я позвонила Мирону. Его нет дома, трубку взяла мать.
— Мария Самойловна, — сказала я торопливо. — Передайте, пожалуйста, Мирону, что номер кабинета — 23, а фамилия врача — Резвин. Если завтра я к десяти не приду — пусть он идет сам. Врач примет его… Он записан.
— Мирон один не пойдет… — с неудовольствием ответила Мария Самойловна. — А с вами случилось что-нибудь? Вы заболели?
— Нет. Я здорова, но…
Я не договорила. В эту секунду раздался резкий и продолжительный звонок в дверь.
— К вам звонят? — спросила Мария Самойловна. — Что случилось? Кто это к вам так поздно?
— До свидания, — ответила я. — Пусть Мирон идет один, без меня. Кабинет 23. А может быть, я и приду.
Снова — длинный звонок.
— До свидания… — и я повесила трубку.
Открыла дверь. Это были они. Рядом с ними стоял Изя Гликин.
— Проходите, гражданин, раз пришли, — сказал грязный и пропустил Изю вперед.
Он был по-прежнему обструганный, белесый и плоский, но за время своего отсутствия набрался повелительности. По-видимому, теперь он уже располагал всеми инструкциями.
Без спроса он шагнул в Люшину комнату, нашарил выключатель, зажег свет. Изя снял и повесил свою куртку на вешалку. Второй налетчик вошел следом за первым. И мы с Изей за ними. Первый предъявил мне бумагу — бланк со штемпелем. Это был ордер на арест Бронштейна, Матвея Петровича, и на обыск в занимаемой им квартире.
— Отравляющие вещества имеются? Оружие есть? Если есть — сдайте лучше сами.
Я поглядела с судорожной улыбкой на этого шутника-идиота. Что он — притворяется или в самом деле воображает, будто мы, мы! способны хранить оружие и яды?
Я мотнула головой.
— Покажите нам его комнату, — приказал мне главный. — А вы, гражданин, останетесь здесь.
Изя присел на Люшину табуретку. Еще один звонок в дверь.
— Это свои, — сказал главный и сам отворил входную дверь.
Вошли солдаты. Ему они были свои. Двое. Они заняли позиции в передней по обеим сторонам телефона.
Изя Гликин — у Люши в детской; я и налетчики — в Митиной комнате.
Я сижу на тахте. Опять на том же месте, где сидела до. Я уже догадывалась, что с этой ночи вся моя жизнь будет делиться на до и после.
Арестован уже Митя или нет? Знают ли они, что он в Киеве? Если нет — то как мне предупредить его? Телеграмму перехватят. Уведут меня после обыска или оставят дома?
Если я останусь на воле — попрошу съездить в Киев Изю. Он толковее, чем Мирон, старше. Нет, нельзя. Изя уже у них на примете. Кроме того, он — служащий, поездка — прогул.
Налетчики работали очень своеобразно. Они выдвигали ящики письменного стола, вытаскивали оттуда бумаги и, не читая, рвали их в мелкие клочья. «Не трогайте его чертежи!» Это я только подумала, но не сказала. Оцепенение, немота уже охватили меня. Это было не оцепенение страха, но — осознание тщетности любых слов. Обращаться к этим людям с какими-либо словами так же нелепо, как к стульям или трубам парового отопления. Поразило меня, что они нисколько не интересовались ни формулами, ни вообще ничем написанным: рвали в мелкие клочья и кидали на пол. На основании чего же, каких документов, собирался Большой Дом вести следствие? И стихи Мандельштама, конечно, не стали бы они читать… Чтением они вообще себя не утруждали и ничего написанного не намеревались взять с собой. (Сейчас, в 80—83-м годах, молодые физики нередко спрашивают: сохранился ли у меня в полном, подлинном виде, экземпляр докторской диссертации Матвея Петровича? У меня — нет. Быть может, в ВАКе? В Митиной комнате по ней ходили сапогами.)